«Коммуна» жила впроголодь. Партийная организация была бедна и могла уделять весьма скудные гроши для поддержки коммунаров; им приходилось перебиваться случайными заработками. Иногда художнику удавалось сбывать свои произведения, но симферопольский обыватель настолько был «невежественен» в искусстве, что делал его невыгодным. Иногда «коммуну» поддерживал заготовщик, но весьма редко, потому что он среди заготовщиков вёл политическую работу, которая отнюдь не приносила дохода.
Наш приезд несколько улучшил материальное положение «коммуны», но через несколько дней «коммуна» ещё крепче прежнего села на мель. На получение какой-либо работы надежды не было и мы нудно тянули голодное существование.
Сиденье мне ничего не сулило, и я начал проявлять признаки бунтарства, требуя посылки меня на партийную работу. Один из членов комитета — Степан — поддерживал меня; решили направить меня в Севастополь.
Вручая мне явку, Степан посоветовал мне не говорить о моей приверженности к большевизму: «иначе севастопольщики сплавят тебя в какую-либо дыру».
Севастополь только что пережил свои бурные дни: потёмкинское восстание дало богатые ростки, которые дали ещё более мощное восстание морских экипажей, окончившееся трагической гибелью крейсера «Очаков». Присоединившись к восстанию экипажей, «Очаков» пытался увлечь за собой и весь боевой флот, но морские и крепостные власти, наученные примером «Потёмкина», зорко следили за флотом: при первых же мятежных сигналах «Очакова» жестокий огонь крепостной артиллерии прекратил его призывы. В то же время крепостная пехота кольцом ружейного и пулемётного огня зажала поднявшиеся флотские экипажи. Восстание не успело развернуться, как мятежный «Очаков» уже погибал в огне под снарядами крепости. Плывшие с «Очакова» к берегу повстанцы расстреливались в упор у беретов Севастополя.
Ноябрьское восстание так же потонуло в крови моряков, как в октябре потонуло восстание кронштадтцев.
Кроме погибших во время восстания и казнённых были вырваны из черноморского флота 1611 матросов и особыми эшелонами усланы в Сибирь на каторгу.
В Севастополе встретили меня хорошо. Шла усиленная работа по сколачиванию нового революционного актива. Работников не хватало, и я как военный работник был несомненно весьма желателен. Но я не послушал совета Степана и при разговорах сказал, что я большевик. Результат сразу же сказался: на следующий дань мне предложили поехать в Евпаторию для обработки стоявшей там казачьей сотни. Я попытался возражать:
— Я военный работник, знаю матросскую среду, имею опыт работы и настаиваю, чтобы меня использовали на работе среда матросов…
— Комитет предлагает вам ехать в Евпаторию. Здесь работа излажена и работники есть. Нам важно обработать казачью сотню в Евпатории.
Выругал я себя олухом, однако поехал. Получил явку, связь с сотней. Меня представили трём товарищам, которые также ехали в Евпаторию. Двое были гимназист и гимназистка Крицманы, третий — высокий, сгорбленный, с длинными болтающимися руками и плохо ворочающимся языком тов. Крамаров.
Сели на пароход ночью. В море застал нас шторм. Спутников моих мучила до бесчувствия морская болезнь. Я, более привычный к качке, крепился, вылез на палубу и пробыл там до приезда в Евпаторию. Море представляло собою грозную и вместе с тем чарующую картину. Луна временами прорывалась сквозь чёрные тучи, серебряным огнём обжигала бушевавшие волны и опять скрывалась. Шторм так же внезапно прекратился, как внезапно начался, небо очистилось, и огромные синеватые звезды низко нависли над морем. К Евпатории подошли, когда солнце уже нещадно палило, а на пляже мелькали голые люди.
Зашли к отцу моих спутников, довольно пожилому врачу Крицману. Старик принял меня приветливо; особенно рады новому человеку были ребята: не часто заглядывали сюда партийные работники. Крицман представлял собою типичную фигуру провинциального врача: немножко полный и тяжеловатый на подъем, довольный своим «гнездом» и крицманятами, либерал, находящийся под слабым надзором полиции, за что пользовался уважением со стороны местной интеллигенции. Дети, как полагается, были левее папаши и относились к нему снисходительно.
Евпатория жила ленивой, почти неподвижной жизнью. Днём город казался вымершим. Изредка кое-кто быстро пробегал по раскалённым камням улицы.
Оживлялся город только по утрам, когда курортники выходили на пляж, а рыбаки сгружали липкую камбалу, да вечером, когда тощий бульвар оглашался нестройной музыкой.
У Крицманов оставаться долю было небезопасно, и я подыскал себе «берлогу» в татарской части порода, где и поселился.
С сотней провозился около месяца, сколотил кружок из пятнадцати человек, знакомил казаков с задачами и программой партии, со значением революции пятого года и т. д. Занимались тут же возле сотни в какой-то рощице. Начальство плохо следило за сотней и, разморённое от жары, тянуло в прохладе офицерского особняка кислое вино и дулось в карты.
Казаки внимательно слушали и всё время задавали мучившие их вопросы:
— Отберут у казачества землю или не отберут, если будет революция?