Она плакала от страшного откровения, снизошедшего на неё. Она была посредственностью. Бог не поцеловал её, никакая особенная судьба не была уготовлена ей: она была такой же, как и все вокруг, только отчего-то упрямилась, думая, будто это не так. Она злилась на окружавших её людей, которые зачем-то (очевидно, не со зла, а от глупости, не подозревая страшных последствий) убедили её в том, что она была особенная. Они вели себя с ней так, будто к ней так легко не подступиться, так просто с ней не заговорить (мол, нужно слова подбирать). На самом деле у неё просто было такое лицо. Так генетически сложилось, что у неё был умный взгляд. И все думали, что если взгляд умный — значит, и человек умный. Да какая же она умная после того, как сама себя обманула? Такая же, как все.
Ей вспомнилась её единственная поездка на поезде. Как сосед по плацкарту храпел, а она за это невольно желала ему смерти. Всю бессонную ночь желала. «Особенная я только потому, что живу в своём теле. Живи я в теле какого-нибудь кота или таракана, тоже считала бы себя особенной. Думала бы, что усы у меня самые красивые и утончённые! А на кой таракану красивые усы?!» Она поморщилась, вспомнив, что представляла себя Офелией, а Егора — своим Гамлетом: «Легенда в пересказе дурака!»
Из-за своих размышлений Катя и не заметила, как Домрачёв наблюдал за ней через окно.
В деревне всё стихло. Такая тишина стоит перед большим и страшным событием, будто все люди разом перепугались и не нашли сил издать звука. Или же они, напротив, набираются сил, догадываясь, что скоро придётся распутывать узлы, завязанные ранее. Так или иначе, было в этом молчании нечто мистическое, словно природа уже начала по чему-то тосковать.
24
Под утро небо заволокли серые тучи, и на землю тихонько посыпался снег. Жизнь в деревне едва теплилась. Старики и старухи, которые вставали раньше всех остальных жителей, лениво суетились во дворах, в курятниках. Над трубами стали появляться струйки дыма. Собаки в конурах досыпали последние минуты; какие-то уже пробовали выползать во двор, но, испугавшись холодного снега, забирались обратно. В горных лесах мороз то и дело хрустел ветками сонных ёлок и сосен; все птицы попрятались по гнёздам.
Домрачёв проснулся в странном состоянии. Он легко открыл глаза, будто бы не спал, а лишь на мгновение моргнул. Ему было жарко: со лба стекали капли пота, а ноги и руки покрывались ледяной влагой. Степан Фёдорович пытался согреть их: ноги он тёр друг о друга, а руки подсовывал под разгорячённую спину. Ему было спокойно от того, что кот уже не мог следить за ним. У него болело горло, и он каждые полминуты глотал слюну, чтобы проверить, не перестало ли.
Он понимал, что сегодня ему нужно уезжать. Но он также понимал, что не может уехать без денег. Его зубы скрипели от той мысли, что его монеты спрятаны в желудке у гадкой шавки. И он осознавал, что их можно достать — любым способом. Домрачёв ударил себя по лбу, когда сообразил, что упустил возможность ночью вспороть Верному брюхо. «Что ж, — решил он, — однажды из навоза я их уже выкорчевал. Выкорчую и теперь».
На кухне кто-то уже гремел посудой. Степан встал и пошёл туда. Под его левым веком бурлило. Он пару раз ударил по нему пальцем с мыслью: «Ну что за котёл там?»
— Доброе утро, Степан Фёдорович. Как спалось? — обратилась к нему Катерина.
— Ничего, Катенька. Что-то жаришь? — он с интересом выглянул из-за её плеча и увидел два скворчащих, смотрящих на него со сковородки жёлтых глаза.
— Вам разбить?
— Можно парочку, чтоб нескучно тебе было. У вас нет, случайно, гарума?
— Садитесь, не стойте.
Если бы Степан Фёдорович был хоть чуточку наблюдательнее, он бы заметил, что Катя сильно переменилась: вечно расправленные плечи опустились, руки стали шевелиться нехотя, голова была тоскливо наклонена набок, волосы взъерошились, а осипший голос едва можно было расслышать. Она ничем не интересовалась: ей было лень спросить даже про гарум (хоть она и слышала это слово впервые). Ночью она спала плохо. Тяжесть якоря, который она бросила в этом селе, давила на её голову.
Кухонное окно покрылось тонкой коркой льда. В этих водяных узорах Домрачёв смог разглядеть лицо с двумя огромными круглыми глазами, похожими на гончарные круги с патиссонами.
— Это кто у вас такой плантатор? — спросил Степан Фёдорович и, не дождавшись ответа, снова задал вопрос: — А собачку-то вам не жалко?
— А чего такое? — наконец оживилась Катя.
— Ну как же? Сидит на привязи круглый год, мёрзнет, бедняга. Одними патиссонами кормится. Я даже смотрю, у неё на шее кожа только одна осталась, без меха.
— Мы выпускаем раз в две недели, Степан Фёдорович, — вяло ответила Катя.
— Ну и что?! По огороду поносится, и всё, что ли?! — ругался Домрачёв.
— Он привык.
— Вот в чём ваша беда, Катенька! — громко заговорил Степан Фёдорович. Его глаза блестели.
— Тише, Степан Фёдорович: родители ещё спят.
— Я говорю, — понизил тон Степан, — беда ваша в том, что вы так все и живёте здесь: привыкли к чему-то, и всё.
Катя поставила на стол две тарелки: себе и Степану. Села.