Поскольку история эта не может не заканчиваться возвращением на запад, на южный запад, выхолощенный слишком мягким, слишком долгим летом — мы с Дамианом летим в Москву. Книга должна жить, и мы берем дорогущие билеты и рвемся через полмира домой. Пора. Надо увидеть отечество после исторического события, о котором как-никак будет несколько строк в справочниках будущего. Это заканчивается в сумерках московской не просыпающейся осени — там же, где началось, — и параллельно с нами будет жить вечное калифорнийское лето, но его давление наконец ослабнет и будет время записать форму. Я должен рассказать. И вернуться оттуда на запад.
Дамиан воодушевлен больше моего: все-таки не всякий день летишь на историческую родину. Его кровь из Польши, но, думаем оба, было что-то восточнее, что вмешало в нее неистребимую черноватую ярость, выносливость и скупость, желчь и тупую настойчивость. Где-то в центре Европы смешиваются четыре лучших крови.
So speaks Damian. (
Северная — чистые мощь и выносливость, западная — трудолюбие, упрямая вера в свою безоговорочную правоту, в право быть правым, восточная — хитрость и злоба, способность перелиться через край смерти и выжить, зная одно право: тело драгоценно, и я храню тело до последнего, и, наконец, южная — находчивость и разморенная лень, умение расслабиться и поймать в отдыхе отдаленное эхо гения, простершего над Землей взмах грандиозных, почти неподвижных крыльев.
«Все это во мне, — горделиво сообщает Дамиан, — а избрал я образ черного духа, который больше всего похож на сущность покровителя нашего, ведь ты давно принял, что мы проснулись во Вселенной дьявола? Давай уж, Кави-Костяшка… Это самый короткий путь к правде. Тебе ли, двадцать семь лет прослужившему в России человеком, не видеть?.. Самые красивые, талантливые, добрые люди, годящиеся и для торжества, и для самопожертвования, под пяткой самых гнусных и нелепых. А из способов вырваться у них — смерть да эмиграция — в общем, одно и то же, что-то в себе придется умертвить, от этого не скроешься».
Мы влетаем в тучу над Москвой, над великим столичным городом, сердцем необъятной степной империи, одолевшей столько преград на пути, что ничего уже не сломит ее. Дамиан прилипает лбом к иллюминатору: «Тут ближе всего копия материального с духовного чертежа, и конечно, над всем этим огнедышащий ангел, во сне которого все совершается. Его огненное тело мне очень подходит, я сам соткан из огня, лишь на время остывшего, чтоб напитаться паром, поднявшимся от войны горячего с холодным, чтоб затвердеть и стать кожей, органами, суставами, мышцами… Из пара вслед за моей душой появляется воздух, такая же любовь, как мой дух. Но по изначальному чертежу я все же пламя, во мне недаром кипучий огонь, переваривающий любую пищу, и недаром во мне огонь желания, не дающий мне спокойно на берегу лишь созерцать превращения, не соучаствуя.
Пламя в моей голове — это единственный мучитель, другого нет; вообще ничего вне меня не умеет и не хочет мучить. Поэтому единственный подлинно существующий мучитель, огненный шмель внутри — это сознание, видящее себя, и назначающее себя всего ценностью, и лишающее себя всей изначальной ценности. Этот ангел тоже страдает, но у него за спиной, по крайней мере, есть истина — стена любви (
О да, — заключает Дамиан, когда самолет наш через брюхо тучи вырывается в тенистые объятия родины, — определенно мы жители тела Дьявола, и смены эти — холода на жару, сухости на влагу, дня на ночь — лишь затмевают это, когда мы мчимся на своем куске камня через тело-его-Ночь. Беги-беги, возвращайся и вновь беги, но все закончится тем, с чего началось. Движением, превращением, пламенем».