Если ‘некрополь’ по-гречески означает ‘город мертвых’, a французское ‘cimétière’ (от латинского ‘coemeterium’) – ‘место, где спят’, то ‘кладбище’, по Фасмеру, происходит от ‘кладьба’ – место для складывания. Кладбище – это место, где трупы кладут в землю, их хоронят – древнерусская полногласная форма церковнославянского глагола ‘хранити’. Иными словами, останки покойников хранятся на кладбище как достойные памяти. «Еще в глубокой древности, воздвигая на могиле надгробный памятник, – пишет В. В. Ермонская, – люди стремились делать его как можно прочнее и лучше, так как он создавался „навечно“ и заключал в себе оценку жизненного пути погребенного, в надгробии находили выражение социальные, морально-этические и эстетические идеалы времени»[187]
.Знаменитые слова Цицерона – «Жизнь мертвых продолжается в памяти живых» – выражает основу человеческого отношения к смерти другого. Эпитафии, в свою очередь, функция которых – сохранить память об ушедших, отражают идеалы современного общества. Как я пишу во Вступлении, эпитафии нередко обращены к прохожему и содержат просьбу помолиться; например, сентименталистская элегия Томаса Грея, переведенная Жуковским как «Сельское кладбище» (1802), заканчивается эпитафией (см. с. 11). В элегии «Когда за городом, задумчив, я брожу» (1836) тоже появляется прохожий; отметим, что Пушкин отдает безусловное предпочтение не столичному, а родовому кладбищу в деревне:
В стихотворении Николая Кармазина «Кладбище» (1792) появляется тема ужаса смерти. Два голоса ведут диалог: первый говорит об ужасе смерти, второй – об упокоении, причем упоминает прохожего:
Странник боится мертвой юдоли;
Ужас и трепет чувствуя в сердце,
Мимо кладбища спешит.
Странник усталый видит обитель
Вечного мира – посох бросая,
Там остается навек[188]
.Если Жуковский и Пушкин утверждали память в пространстве смерти, то искусствовед и московский краевед Юрий Шамурин «оплакивает» ее отсутствие в начале ХX века. В 1911 году он с грустью пишет, что заброшенное кладбище есть лучший пример невнимания современного человека к смерти: «Никто не приходит сюда мечтать <…> набирать новые силы в радостном общении с дорогими могилами. На кладбище ходят покупать место, хоронить близких и следить за постановкой заказанного памятника. Не всегда было так». Он сожалеет, что смерть «как великая тайна <…> в которой сочетается вечное и временное», стала лишь научной темой биологии и социологии[189]
.Пять лет спустя, в 1916 году, краевед Алексей Фукон напишет: «В древней Москве <…> хоронили покойников около приходских церквей, а кто был побогаче, тот старался успокоить свои кости под защитой святых монастырских стен»[190]
. Получается, что «старые» социоэкономические практики захоронений мало отличались от новых; монастырские кладбища считались более престижными, чем приходские и гражданские; к тому же на рубеже XVIII–XIX столетий монастыри начали взимать за могилы плату, которая зависела от местоположения на кладбище, да еще и регулярно росла. Так же обстояли дела и в парижских садово-парковых некрополях, учрежденных в начале XIX века, но взимаемые деньги шли уже не церкви, а городу.Как я пишу, в европейских странах трехмерные скульптурные надгробия лежащих священнослужителей и рыцарей, королей, королев и известных представителей секулярного общества назывались эффигиями. Среди их прототипов называют этрусские саркофаги с лежащими фигурами. В России горизонтальные изображения святых на крышках рак (гробниц) появились начиная с XVI века, т. е. позже, чем эффигии в европейских культурах. Хотя эти изображения «лежачие», позы и тех и других напоминают стоящие фигуры.