Комендант Кареев носил пистолет вот уже пять лет. Вот уже пять лет он был комендантом Страстного острова, единственный в гарнизоне, кто мог выносить эти условия. Много лет назад, он, со штыком наперевес, воевал в гражданской войне против людей, многих из которых теперь охранял, и против родителей других заключенных. Гражданская война подарила ему шрам на плече и презрение к смерти. Мир подарил ему Страстной остров и презрение к жизни.
Комендант Кареев все еще служил революции, как он служил ей в войну. Он принял остров, как принимал ночные атаки и окопы; только это было тяжелее.
Он шел резко, легко, как будто с каждым шагом электрический разряд бросал его вперед; несколько седых волосков поблескивало на его голове, как первый подарок Севера; его губы были неподвижны, когда он бывал доволен, и улыбались, когда он злился; он никогда не повторял приказ дважды. Ночами он сидел у окна и смотрел куда-то, неподвижно, бездумно. Его звали товарищ комендант — в лицо, за его спиной — Зверем.
Лодка приближалась. Комендант Кареев уже мог различить фигуры на палубе. Он склонился над парапетом; в его глазах не было ни нетерпения, ни любопытства. Он не мог найти фигуры, которую ожидал. Он повернулся и направился к лестнице.
Охрана на первой площадке быстро выпрямилась при его приближении; они смотрели на лодку.
У подножья лестницы двое заключенных смотрели на море, перегнувшись через подоконник.
— …он сказал, что ему было одиноко, — услышал он слова одного.
— Я бы не хотел того, что он получит, — ответил другой.
Он прошел по пустому коридору. В одной из камер он увидел трех мужчин, стоявших на столе, придвинутом к зарешеченному окошку. Они смотрели на море.
В фойе его остановил товарищ Федоссич, его помощник. Товарищ Федоссич закашлялся, и, когда он кашлял, его плечи тряслись, выходя вперед, а длинная шея наклонялась, как шея изголодавшейся птицы. Глаза товарища Федоссича потеряли цвет. В них, как в замерзшем зеркале, отражались серые монастырские стены. Он смотрел одновременно застенчиво и высокомерно, как будто опасаясь и желая оскорбления. Вместо пояса он носил кожаную плеть.
Товарищу Федоссичу говорили, что Страстной остров нехорош для его легких, но это было единственное место, где он мог бы носить плеть. Товарищ Федоссич остался.
Он отдал честь коменданту и поклонился и сказал с ухмылочкой, и ухмылочка эта лаком растекалась по острым углам его слов:
— Если вам угодно, товарищ комендант… Конечно, товарищ комендант лучше меня знает, но я просто подумал: женщина прибывает сюда вопреки всем правилам, и…
— Чего тебе?
— Ну, к примеру, наши комнаты сгодятся для нас, но не думаете же вы, товарищ, что женщине понравится ее комната? Не хотели бы вы, чтобы я ее немного улучшил?
— Не переживай. Для нее комната достаточно хороша.
Во дворе заключенные кололи дрова. Широкая арка открывалась на море, и охранник стоял в ней, спиной к арестантам, следя за лодкой, которая мягко покачивалась, вырастая, приближаясь в бледно-зеленом тумане волн и неба.
Топоры рубили дрова безразлично, одно за другим; заключенные тоже смотрели на море. Статный господин в ободранной тюремной робе прошептал своим товарищам:
— Правда, это ж лучшая история, что я слышал. Видите ли, комендант Кареев подал в отставку. Я полагаю, пять лет Страстного острова не так просто дались его нервам. Но как бы они справлялись с этим местом, без Зверя-то? Ему отказали.
— Где бы они нашли другого идиота, который мерз бы тут ради революционного долга?
— И условие, которое он поставил руководителям на материке: пришлите мне женщину, любую женщину — и я останусь.
— Просто так: любую женщину.
— Ну, господа, это же естественно: хороший красный гражданин позволяет вышестоящим выбирать для себя пару. Оставляет это на их усмотрение. И все — во имя долга.
— А вы можете себе представить, как низко нужно пасть женщине, чтобы принять такое предложение?
— А мужчина, который сделает это предложение?
Михаил Волконцев стоял в стороне от других. Он не смотрел на море. Топор сверкал над его головой ритмично, неистово, безостановочно. Прядь черных волос поднималась и опадала над его правым глазом. Один из рукавов был порван, и проглядывала мускулистая рука, молодая и сильная. Он не принимал участия в разговоре, но, когда он бывал свободен, он любил разговаривать со своими товарищами, заключенными, долго и обстоятельно; но только чем больше он говорил, тем меньше они знали о нем. Только одно они знали о нем точно — когда он говорил, он смеялся; смеялся радостно, легко, мальчишески-небрежно; и это было важно знать о нем — что он был человеком, который даже после двух лет Страстного острова мог так смеяться. Только он один и мог.