По поводу его кончины даже видения были. Схимонаху Михаилу почудилось, что в церкви собралось многое множество духовных чудной красоты и в дивных светлых ризах. Они лобызали друг друга и кланялись одному старцу, носившему на себе, на плече, красную ленту с белыми цветами. Когда же на другой день схимонах Михаил подошел проститься к новопреставленному, то почувствовал во всем существе своем "неизъяснимую перемену" и лобызал мертвеца "со сладостию". А вот еще тип монаха — Антоний из вольноотпущенных. Он провел в пустынном уединении тридцать лет. Потом игумен Варлаам перевел его в обитель. Тут он все время отказывался от мантии и ходил в крашенином подряснике в заплатах — за то, что оставил "многолюбезную пустыню". За трапезой, сидя в отдалении один, он все кушанья смешивал в одно общее месиво и пожирал его, "лишая себя услаждений пищей". Еще рясофорный монах Федор Косенков. Этот был секретарем при курском губернаторе Веревкине. Он вообще говорил слова в "простоте сердца". За одно из таких Косенкова посадили в холодную[141]
, где его стали есть крысы. Испуганный, он дал обет постричься на Валааме. Так и сделал. В обители он был известен тем, что никогда и никто на нем улыбки не видал. "Постоянно, бывало, вздыхает…" Схимник Феоктист был иного закала. Он никогда не омывался, почему тело его было в язвах и распухшее. Ни язвы, ни недугов никогда не лечил и о них никому не говорил. Также и Серафим тела своего не обмывал. Вследствие этого от плеч и до пояса со спины его сошла вся кожа. Силой накладывали на его раны живительный пластырь, но, оставаясь один, схимник сдирал его. Вся келья его была пропитана тяжелым запахом, но когда он умер, и келья, и тело его "источали благоухание, а язвы его ран благолепно покрыла тонкая кожица". Еще интереснее, хотя и в том же роде, был о. Михаил. Он был в Соловках, любил уединенную жизнь, много лет провел в пустыне, истязая себя жестоко, носил ветхое рубище, пищу употреблял суровую; когда она загнивала и покрывалась плесенью, схимонах говаривал:— Ничего, что попортилась, все равно, исполняет телесную нужду!
Этот тоже, перейдя на Валаам, келью занял крошечную, никогда не позволял ее мыть и сам не мылся. Духота у него была нестерпимая.
А то вот еще монах — Христа ради юродивый Антон Иванович. Этот так и являлся зимой и летом в одном рубище. Принимал все, что ему давали. Ел всякую гадость.
— Свинье все годится, я съем! — говорил он.
Иеромонах Никон, тот славился тем, что много лет подвизался в пещере, которую сам вырыл. Там с иноком поселились ужи, и он вместе с ними пребывал в вечной темноте, не озаряемой ни солнцем, ни луною.
Когда мы плыли из большого скита — направо вырастали громадные, серые скалы. Мох по ним цепляется до самой воды. Деревья едва держатся в трещинах. Осока книзу густая, обильная. Монастырю и она нужна. Как лед окрепнет, она над ним и остается. Ее косят на подстилку скоту. Уловы тут бывают большие. Пуда по полтора зараз попадет в невод, а то изредка и по десяти пудов выволакивают разной рыбы.
— Как богоносцы наши повелят, столько и рыбки попадет!..
Залив едва вздымался… Точно он дышал полною грудью, но медленно, ровно, спокойно.
Отсюда опять канал. Его порохом вырвали в сплошном граните, который приходилось бурить под водой. Наверху набросили мостик для проезжей дороги. Течение тут сильное, и оно быстро вынесло нас к обители…
— Ну, что, видели? — встретил меня отец Никандр.
— Видел!
— И удивлялись, поди? Сколь вы земель объехали, но Валаам — в лучшем виде!.. Схимников наших встретили? Красота духовная. И все от разных стран и народов… Иной раз сам человек не знает, что его в схиму обратит. В одном монастыре было: некий легкомысленник просфоры[142]
с образа у тетки украл, а Господь его за это в схиму привел.XVI
Дорога — лесом.
Солнце, сухой стрекот кузнечиков. Монастырские овсы остались позади — густые, дородные. Кругом по Ладоге неурожай, а тут точно невидимая сила помогает, всего же вернее — обилие лесов и горы, закрывающие поля от непогоды.
Иду один куда глаза глядят; топь встретилась — топью. Лягушечья мелочь в траве прыгает чуть не из-под самых ног в стороны. Черный дрозд вверху поет свою заунывную песню. Невольно останавливаешься, чтобы не пропустить этих грустных-грустных тонов, совершенно под стать сумрачному северному лесу. Вот — мелководное озеро, осокой по краям поросло. Утки полощутся. Солнце в нем горит тысячами ярких бликов. Смолк и дрозд; тишина совсем, только листва шумит, да и то временами, точно кто вздыхает в чаще. О чем?.. Прелестный уголок этот "зимниками" называется. Вон узенький мысок и выход в море. На самом носу у мыска дерево поднялось — кудрявое, веселое, все к свету, точно пронизано им. Вон другой мысок; рощица на нем тоже под солнцем млеет. Сквозь нее небо видно.