В «И была ночь, и настал день» Бергельсон, помимо прочего, ставит под сомнение образ человека – боевой машины. Его Го-дашвили разительно отличается от терминатора в «Клятве» Фефера или от еврейского киборга у Маркиша. В рассказе в принципе не рассматривается превращение человека в оружие, а в финале вместо ободряющего заявления о том, что боль утраты преодолена, читателя ждет напоминание о катастрофическом истреблении евреев немцами. Спускаясь с горы, студент думает только об «уничтожении» («хурбн») – так среди евреев принято было называть катастрофу, – которое поджидает его дома.
В отличие от более откровенно пропагандистских текстов, в этом рассказе поставлен вопрос о послевоенном правосудии. Речь заходит о том, что необходимо собирать свидетельства о массовых убийствах, осуществлявшихся немцами на оккупированной территории. Один из мучителей Годашвили, крупный краснолицый мужчина, по собственной воле принимал участие в этих убийствах. Ганс, нацистский пропагандист, поддразнивает его по поводу последствий:
А вот представь, что в глазах каждого [каждой жертвы] есть негатив, как в фотоаппарате, – и там все отражается. Опытные убийцы поэтому помнят, что объекту, когда они его убивают, нужно закрыть глаза, чтобы там не осталось их фотографии. Для тебя это дело важное. <…> когда русские победят, они достанут твое красное изображение из глаз всех тех, кого ты убил.
Бай йеден ин ди ойгн из фаран а негативе, ви ин а книпсер – алц верт дорт опгешпиглт. Гените мердер бамиен зих дери-бер, аз бам объект, вен зей харгенен им, золн ди ойгн зайн цугемахт, ун ме зол нохдем нит конен аройскригн фун дорт зейер фотографие. Эс из дир нит кейн клейникайт. <…> Томер зигн ди русн, кригн зей аройс дайн ройте цуре ин ди ойгн ба але менчн, вое ду хост до авекгехаргет
[Bergelson 1943:21].
Преступное деяние, рана, нанесенная жертве, одновременно является и свидетельством, которое впоследствии можно использовать против преступника. В этом рассказе, в отличие от стандартных текстов военных времен, убитых не вернуть, вернуть можно лишь то, что они видели и испытали. В воображении Бергельсона материальное воплощение того, что успели увидеть жертвы, – образы, запечатленные на сетчатке их глаз, – можно сохранить и собрать после их гибели. Это приближение к научной фантастике: мертвые представляют материальные свидетельства о том, что им пришлось пережить. Бергельсон задается вопросом касательно свидетельских показаний, который сформулировал Ж.-Ф. Лиотар: если лучшие свидетели мертвы, кто станет свидетельствовать о том, как именно они умерли?[146]
Ненависть и мщение перед лицом этой проблемы бессильны. В литературе мобилизации ненависть к врагу способна распространить человеческое тело за его естественные пределы, как во времени, так и в пространстве; в рассказе Бергельсона, напротив, свидетельство о причиненном насилии, в восприятии жертвы, распространяется за пределы смерти. Перед нами удивительная фантазия на тему о неосуществимо идеальном свидетельстве.Есть и другие значимые произведения, в которых вопрос о доминантном тропе литературы мобилизации рассмотрен в ином ключе. Стихотворение Галкина, написанное по ходу войны, «Зол зайн майн штуб а хафн дир» («Пусть станет дом мой гаванью тебе»), было опубликовано в антологии «Хеймланд» («Родина») в 1943 году. Галкин (1887–1960), поэт, драматург и переводчик, начал публиковаться на идише в 1920-е годы, в то же время он писал стихи на иврите. В годы войны был членом Еврейского антифашистского комитета и членом редколлегии его официального органа, газеты «Эйникайт». Написал драматическую поэму о восстании в Варшавском гетто, которая включена в том его избранных сочинений, вышедший в Москве в 1948 году [Shmeruk 1964: 759–761].
В поэме Галкин рисует в воображении момент затишья по ходу войны. Ниже приведена выдержка из центральной части текста: