Когда он перечитывал последнее письмо матери, когда между спокойными, сдержанными строками этого письма он угадывал ужас обречённых уничтожению беспомощных людей, согнанных за колючую проволоку гетто, когда его воображение дорисовывало картину последних минут жизни Анны Семёновны в день массовой казни, о которой она догадывалась по рассказам людей, чудом уцелевших в окрестных местечках, когда он с безжалостным упорством заставлял себя мерить страдание матери, стоящей в толпе женщин и детей над ямой перед дулом эсэсовского автомата, ужасное по своей силе чувство охватывало его. Но невозможно было изменить то, что произошло и навек забетонировано смертью [Гроссман 1956: 479].
В «Костях Бердичева» Д. и К. Гаррард отмечают, что Гроссман «не нашел в себе сил изобразить страшную гибель <своей матери> напрямую, даже в художественном тексте» и в результате «письмо Анны Штрум в “Жизни и судьбе” обрывается перед уходом на смерть» [Garrard, Garrard 1996: 251]. В отличие от «Жизни и судьбы», приведенный выше фрагмент из «За правое дело» рассказывает нам о том, как герой заставляет себя восстановить в воображении последние мгновения жизни матери. Однако мучительность ее гибели читатель письма себе только воображает, более того, заставляет себя вообразить: прямых свидетельств очевидцев нет. У Гроссмана был доступ к показаниям очевидцев массовых убийств, однако он решает не включать в текст даже вымышленных свидетельств. Вопрос в следующем: какой художественный эффект производят выбранные Гроссманом средства? То, что могло бы быть вымышленным фактографическим рассказом от первого лица, он превращает в прочтение с напряжением воображения – и это требует от читателя максимального усилия. Штрум «заполняет» пробелы, которые неизбежным образом остались в материнском письме: с полной безжалостностью к самому себе он пытается вообразить, как она прожила последние мгновения. В изображении гибели евреев Гроссман отходит от реалистической и соцреалистической эстетики. Вместо того чтобы заполнять пробелы в тексте, он помечает лакуны. Последствия его решений очевидны. Любая попытка представить в литературе массовое убийство предъявляет высочайшие требования к читателям, поскольку делает их наблюдателями, выжившими. «За правое дело» предъявляет к читателю именно такое требование. Письмо, которое необходимо прочитать и расшифровать, чтобы заполнить пробелы, служит прообразом текста определенного типа, отличающегося от всех других текстов и приемов в том же произведении. Письмо служит ярким контрастом простоте, прозрачности и оптимистической телеологии стандартного военного соцреализма, присутствующего, например, в следующей фразе из «За правое дело»: «Гнев, боль, страдания народа обращались в сталь, во взрывчатку и броню, в орудийные стволы». Сила запоздалых переживаний Виктора не способна изменить то, что уже случилось.
Гроссман делает упор на тех чувствах, которые вызывает у Виктора это письмо как материальный объект:
По нескольку раз на день проводил он ладонью по груди, по тому месту, где лежало письмо в боковом кармане пиджака. Однажды, охваченный приступом нестерпимой душевной боли, он подумал: «Если б спрятать его подальше, я постепенно успокоился бы, оно в моей жизни как раскрытая и незасыпанная могила».
Но он знал, что скорей уничтожит самого себя, чем расстанется с письмом, чудом нашедшим его [Гроссман 1956:479].