Таким образом, это сообщение о состоянии музыкальных вкусов в российской деревенской глубинке первой половины 1920-х годов констатирует несколько чрезвычайно любопытных моментов. Из него следует, что, по-видимому, до появления в селе музыкальной школы в 1920 году его музыкальная жизнь была ограничена рамками фольклорной культуры – сельчане «кричали» (как принято в народе называть традиционный тип фольклорного исполнительства), а не «пели». Школа привела на деревню классический репертуар, с которым сельчане довольно быстро сжились. Возможно, сама диковинная форма концерта поначалу заставляла их выслушивать сочинения широчайшего стилистического разброса – от Баха до Скрябина. Определились и пристрастия: прежде всего Глинка и другие «русские композиторы», а среди западных авторов – Бетховен, которого, судя по описанию автора, особенно активно популяризировали не только приезжие, но и местные музыканты:
Например, ученики школы II-й ступени, те же, собственно, деревенские ребята, с удовольствием слушали квартет Бетховена в исполнении квартета МГК (осенью). Другой раз женское собрание с интересом слушало по радио же других <так!> произведений Бетховена. Много других случаев исполнения Бетховена показало, что его сравнительно легко воспринимают. Я, лично, часто исполнял в концертах Бетховена, как один, так и в ансамблях72
.Вместе с тем восприятие всей этой музыки было специфичным: ее понимание нередко встраивалось в привычные сельчанам фольклорные формы:
Часто среди местного населения слышится частушка, называемая здесь «Страдание», исполняемая голосом, или на каком-нибудь музыкальном инструменте (преимущественно на гармонии или балалайке). «Страдание» звучит почти как марш «Чу, раздался клич призывный!», музыка Бетховена (мотив 9-й симфонии из нового школьного сборника), так что когда хор начал разучивать этот марш, то все хористы покатились со смеху и заявили в один голос, что это «Страдание»73
.И, наконец, с началом радиофикации в музыкальной жизни этой и окрестных деревень закономерно обозначился новый этап: классическую музыку начала оттеснять на второй план революционная песенность.
Нацеленность восприятия массовой аудитории города еще с дореволюционных времен была сбалансирована между зарубежной классикой XVIII – XIX веков и русским репертуаром. Об этом свидетельствуют афиши оперных театров и концертных залов, формировавшиеся в значительной мере под воздействием слушательских предпочтений. «Квота» для русских авторов естественно была больше, чем для западных, в том числе современных композиторов. Аренский и Ребиков, Глазунов и Рахманинов, Танеев и Кастальский, Калинников и Ипполитов-Иванов и целый ряд других имен регулярно появлялись в программах. Несомненным репертуарным лидером первых лет революции оказался Скрябин, выдвигавшийся идеологами, благодаря сочетанию ряда качеств, на роль «композитора-революционера»74
. Можно полагать, что презумпция доверия широкой аудитории современной академической и классической русской музыке к этому моменту была чрезвычайно высока – возможно, даже более, чем в какой-либо иной период истории.Однако музыкально-критическая пресса 1920-х годов демонстрировала иные пристрастия. Одержимость идеей мирового Интернационала, вышедшая на первый план идеологической борьбы, заставляла ставить проблему новой революционной культуры в самом широком контексте мировой классики, значение которой отодвигало на задний план фигуры отечественных гениев.
«Докучкистскую» эпоху русской музыки ни рапмовцы, ни асмовцы вообще не рассматривали в качестве наследия, актуального для новой эпохи. Пролетарских критиков отталкивало прежде всего социальное происхождение русских классиков первой половины XIX века. Неожиданным подспорьем их жесткой позиции нередко становился отбор, произведенный участниками АСМ на основе, казалось бы, противоположных по смыслу критериев.
Так, если Глинка не представлялся рапмовцам сколько-нибудь солидной кандидатурой для «учебы», то и Асафьев, который в 1940-х годах выступит именно с девизом «назад к Глинке», в 1924 году писал: