Царице Евдокии было томно.
Она проснулась к заутрене и молилась скорее уж по старой привычке, почти не вникая в суть слов. И обычного облегчения, которое приносила ей молитва, не наступило. Должно быть, гневается на смертную Господь, да и Дева Пресвятая не спешит заступиться за грешную…
Кланялась царица, молила небеса о невозможном, а те молчали.
После, вернувшись в терем, Евдокия села на лавку и, обратив взор к окну, так и замерла в полудреме. Перед открытыми глазами ее проносилась вся недолгая и такая пустая жизнь. Отцовский дом… братья, сестры, дядья и тетки… славный великий род Лопухиных, у которого, помимо величия, ничего-то и не было.
Свадьба ее, на которую батюшка превеликие надежды возлагал, все приговаривал, дескать, быть его дочери царицею.
Стала… а счастье-то – где? Муж беспокойный, который сразу опосля свадьбы и бросил, укатил на озеро, забавляться с потешными войсками, будто не вырос из игр. Поговаривали, что он таким и остался, пренервным, дерганым.
Любила ли его Евдокия? Пыталась поначалу, заставляла себя, приговаривая, что жена за мужем во всем следовать должна, почитать его, слушать… глядела в узкое, неправильное какое-то лицо, которое то и дело застывало в очередной нелепой гримасе, словно мучили Петра неведомые боли. Если и появлялся он, то ненадолго, явно тяготясь женою. Она терпела… сына родила, наследника. И еще двоих, да только судьба забрала младших деток, и полугода они не прожили.
А свекровь, змеюка подколодная, знай шипела: мол, ошиблась, невестку выбирая. Понадеялась она, что справная девка удержит Петра от запретных удовольствий Немецкой слободы. Евдокия же не сумела. И с детьми неладная… была б здорова, то и младенчики живы остались бы. Ладно, хоть наследника принесла, все не пустоцвет.
Сколько она кровушки ее попила, сколько злобы поистратила на Евдокиюшку, сколько слез у нее вызвала пролитых… и как померла все ж, – вот радости-то было! – так разве ж дали ей вздохнуть свободно? Разозлился Петр безмерно, когда жена его горя не выказала, решила, что будет жить теперь, как истинной царице положено… ох и разозлился. Евдокию и сейчас передергивало, стоило вспомнить, как побледнело, закаменело его лицо, как отшатнулся он и ее оттолкнул…
Снова ушел, на сей раз – надолго.
Она пыталась его вернуть, письма писала, пусть и давалась ей с трудом грамота, но сидела, скрипела пером, выводя заумные словеса. И себя блюла, как полагалось доброй супруге. Только разве ж ему такие нужны? Девок ему подавай – веселых, доступных… не человек – кобель, которого только помани, и он кинется следом. Доходили до Евдокии всякие слухи.
И про полюбовниц.
И про то, что все чаще царь заговаривал о том, будто не нужна ему жена.
И про то, что уже отписывали за него по монастырям, испрашивая согласия на то, чтобы приняли царицу в постриг.
И про то, что мысли эти черные нашептывала ему гадюка кукуйская, которую царицей величали.
– Анна, – прошипела Евдокия, сжимая пухлые кулачки. – Анна…
Монсиха, дочка купца, тварь, доброго словечка не заслуживающая! Одурманила, обвела наивного Петрушу, привязала к юбке своей ведьмовством.
Будь проклята она…
– О чем печалишься, царица-матушка? – спросила старушка, из тех, которых при Евдокии множество было. Она, по примеру свекрови, спешила окружить себя набожными людьми. Пусть видит народ, что привечает достойных царица. А заодно и самой веселее, старушки-то – не девки молодые, знают, как беседу вести, историев всяких опять же про земли чужедальние, про чудеса, которые в мире случаются, про то, как сон истолковать или примету особую. И душеньку утешат.
– Томно мне, – Евдокия поднялась.
Раздобрела она за последние годы, прибавила в теле, но только похорошела от этого.
– Сядь, – велела она, и старушка клубочком вкатилась в светлицу, села на полу. – Рассказывай, что слыхать…
Только они ей и остались – богомолицы, праведницы, светлые люди.
Родня-то, прежде крутившаяся у ног Евдокии, будто стая голодная, вдруг поразбежалась, поняла, что с опальною царицей водиться – себе дороже. Отец и то заглядывает редко, и братья ее позабыли.
– Царь-то воротился, – громким шепотом сказала старушка, засовывая за щеку сушеное яблоко. – И сразу на Кукуй отправился.
Уже не больно… почти не больно, только в груди сердце заледенело.
– И там с Монсихой, – чтоб волосья ее повылазили, глазья полопались, чтоб кожа счернела, как у маврихи, – там три дня провел.
А Евдокии и письмишка захудалого не написал.
– Уехал довольный… не печалься, царица-матушка, жди! Господь-то Он все видит, и отойдут гадюке твои слезы…
– Что еще говорят?
– Что опять ходил он на турок и с победой вернулся… – Старушка покосилась, пытаясь понять, любо ли царице слушать про победы ее постылого супруга. – Корабли всю зиму строили. Пушки делали. Люд сгоняли. И встал царь во главе войска преогромного. Задрожали бусурманы, куда ни глянут – везде люд православный…
Голос ее звучал напевно, убаюкивая, но и сквозь полудрему грызла Евдокию старая обида. Выходит, что удача вновь повернулась к мужу ликом, и не столь уж никчемен он. Бояре-то Петра недолюбливают, шепчутся, что, мол, неспокойный, нехороший царь.
И пусть бы ум бабий коротким звали, но слышалось Евдокии в этих речах особое: скинуть Петра, самого услать – не то в монастырь, а не то и… вовсе, а на царение Алексеюшку любого, сыночка ее дорогого, поставить. Пусть и понимала Евдокия, что самой ей при власти не быть, но и не стремилась она к тому. Батюшка есть, братья, другие люди мудрые. Они бы царевича наставляли, а уж Евдокии почет бы оказывали, такой, которого она заслужила.
Жила бы она себе вдовою – честной, степенной, как ее свекровь…
Стыдно было признаться, но речи подобные и мысли грели ее замерзшую душеньку.
– А хочешь, погадаю я тебе, царица? – вновь подала голос старушка. – У меня свеча есть, со Святой Земли привезенная, чай, всю-то правду узреть можно!
– Гадай.
Гадали в тереме много и часто. На крупе рассыпавшейся, на воске свечном, на мухах или на пушинках, которые из перины тянули. Но было это гадание сущим баловством, от истинного чародейства далеким. Хотя порою Евдокию так и подмывало попросить старушек, чтоб отыскали они чернокнижницу, небось хватает таких по Москве. Уж она-то, раскинув карты, окропивши их кровью кошачьей, все бы как есть поведала ей. А глядишь, и порчу навела бы.
Но нет, не возьмет царица греха на душу.
Старушка принесла миску, отерла ее, шепча тайный наговор, и наполнила миску ключевой водой. Свечку зажгла и, дав ее в руки царице, велела три раза обойти стол посолонь, молясь Пресвятой Деве, чтобы ниспослала она прозрение.
Евдокия так и сделала. Свечка была тоненькой, самой обыкновенной, из тех, которые в церквях совсем уж бедняки покупают. И тотчас устыдилась царица этакой своей мысли. Гордыня – грех, и не в величине свечи дело, а в искренности молитвы.
– А теперь лей воск, царица, – шепнула старушка, подталкивая ее к миске. И Евдокия наклонила свечку. Падали прозрачные капли в воду, застывали причудливыми фигурами.
И старушка крестила миску, нашептывала что-то. Она разжала разом занемевшие пальцы Евдокии, вынула свечу и, завернув ее бережно в холстинку, спрятала на груди.
– До другого раза. А тут – смотри, царица, смотри, матушка…
Евдокия и смотрела.
– Вот муж твой, – корявый старушечий палец сковырнул восковую кляксу. – Вишь, на кота капля похожа, и еще тут знак особый, царский…
Не видела Евдокия ничего этакого, но кивнула, согласие выражая.
– Ждет его дорога дальняя… вот как вытянулась! Надолго уедет… но будет путь его успешен. Вот три капельки, хороший знак. Многого восхочет, но и многое получит. А по возвращении все тут переменится.
– Все? – нехорошо екнуло в груди.
– Осторожна будь, царица-матушка, видишь ее? – К поверхности воды поднялась уродливая клякса. – Она, немка, Монсиха, змеюка подколодная… за царем тянется…
Тонкие нити исходили от кляксы.
– Приворожила его, проклятая, – старушка трижды сплюнула через плечо и осенила царицу крестным знамением. – Разум ему затуманила. Хочется ей невозможного, тебя, голубушку нашу, прочь отослать, а самой в жены законные выйти.
Невозможно подобное!
Хотела было закричать Евдокия, но – промолчала.
Невозможно? Да разве кто заступится за нее, пожелай Петр отослать свою жену? Жестокий! Равнодушный. И не зря, выходит, про монастыри шепчутся, значит, задумал он сие непотребство давно.
…и вышлет ее.
…а немку в Кремль приведет, посадит рядом с собою, и будут кланяться бояре Монсихе, точно так же, как кланялись они и самой Евдокии.
Ох, а сыночек как же?! Царевич дорогой, любый? Не захочет ли Кукуйская царица избавиться от кровиночки? Небось своих деток народит, и тогда…
– Не бойся, царица, – сухая ручка схватила Евдокию за кисть. – Ничего не бойся, вот поглянь, расходятся дороги…
– Чьи? – спросила она онемевшими губами.
– Ее и царя, прости, Господи! Не удастся злодейке ее задумка… а чтоб оно вернее было, то… знаю я одну бабку, которая на птичьих костях ворожить умеет. Да и не только ворожить…
Замолчала, глядя на Евдокию снизу вверх, готовая тотчас от слов своих откреститься. Но молчала царица, думала. Сколько лет она отдала, сколько горя пережила… и выходит, что зазря. Не заступится Господь за страдалицу…
– Не бойся, царица, – осмелев, зашептала старушка, поглаживая унизанную перстнями ладонь Евдокии. – Не будет в том греха великого. Монсиха – безбожница, отступница, не ведает истинной веры. Да и поговаривают… – Старушка понизила голос, заставляя Евдокию наклониться: —…Сама она черным колдовством балуется! Держит при себе ворожею, про которую говорит, что, мол, это святая женщина, которая в вере ее наставляет…
Врут?
А если и правда наставляет? Если перейдет Монсиха в православную веру, то… царица Анна…
Засела мысль в голове, застучала в висках молоточками.
– Зови, – велела Евдокия, преодолевая последний страх. – Зови немедля!
Чернокнижница оказалась женщиной нестарой, с темным носатым лицом и бровями, сросшимися в одну линию. Она шла, прихрамывая на левую ногу, и руку иссушенную, выкрученную, будто старая ветка, прижимала к груди.
– Здраве будь, матушка, – сказала чернокнижница, кланяясь до самого пола. – Поведали мне о твоем горе. Помогу. И не бойся, не на тебя сей грех ляжет. Завтра сходи к заутрене да щедрую милостыню раздай, пусть молятся за тебя людишки. Тем и очистишься.
– А ты?
– А я… я уж как-нибудь. – Узкие губы сжались в линию. – Сядь на лавку, матушка…
Евдокия села, и давешняя старушка, пристроившись у нее в ногах, принялась растирать ладони царицы, приговаривая:
– Все ради тебя, ради сыночка твоего… Господь, Он правду видит…
Чернокнижница доставала из сумы самые разные предметы: чашу, будто бы серебряную, но кривобокую. Склянки, мешочки, черные свечи, небось из человечьего жира топленные… запахло сушеными травами.
– Не думай обо мне, матушка, – сказала она с насмешкой, – о ней думай, о разлучнице…
Пошла она вокруг стола, плеснула в чашу из одной склянки, из другой… сыпанула щепоть белого порошка, и взвился дым.