Иногда казалось, что место изящных искусств в Руанде занимает политика — искусство управления государством, в большом и в малом, в высших эшелонах правительства и в самых примитивных переговорах повседневной жизни. Чем таким в конечном счете была борьба между пропагандистами «нового порядка» и приверженцами «прежнего менталитета», если не столкновением двух фундаментально противоположных представлений о руандийской реальности? Спустя столетие, в течение которого руандийцы трудились под гнетом мистификации и обмана хамитского мифа, который в максимально извращенном виде принял форму геноцида — перевернутого с ног на голову мира, — РПФ и его союзники, противники «Власти хуту», описывали свою борьбу против тотального уничтожения как восстание реалистов. Слово «честность» входило в число их любимых, а основной предпосылкой была теория о том, что большая правдивость должна быть основой большей власти. При этих обстоятельствах последней надеждой для «Власти хуту» было утверждение (в обычной для нее одновременной стремительной атаке словом и действием), что честность и правда — всего лишь формы махинации, и ни в коем случае не источник власти, а только ее продукт, и что единственная мера добра и зла — это выродившийся принцип «правления большинства», основанного на физической мощи.
При обозначенных таким образом позициях война вокруг геноцида воистину была постмодернистской войной. Была битвой между теми, кто полагал, что реальности, в которых мы обитаем, есть лишь конструкты нашего воображения, поэтому все они одинаково истинны или ложны, валидны или невалидны, справедливы или несправедливы, — и теми, кто верил, что о конструктах реальности можно (на самом деле даже должно) судить как о праведных и неправедных, хороших или плохих. И хотя академические дебаты о возможности существования объективной истины и лжи часто оказываются размытыми до степени абсурдности, Руанда продемонстрировала, что это вопрос жизни и смерти.
Летом 1995 г. меня в Кигали отыскал один человек, сказав, что слышал, будто я интересуюсь проблемами его страны. Он долгое время был вхож в святая святых механизма руандийской политики — вначале как сторонник «Власти хуту», затем как оппозиционер — и теперь был прикреплен к новому правительству. Он сказал мне, что хочет быть абсолютно честным со мной в разговоре о делах его страны, но только при условии анонимности. «Если вы выдадите мое имя, — предупредил он, — я буду все отрицать».
Мой гость был хуту и передвигался по городу с солдатом «на буксире», вооруженным «Калашниковым».
— Послушайте, — сказал он, — в Руанде была диктатура, в Руанде был геноцид, а теперь у Руанды есть очень серьезная угроза на границах. Не нужно принадлежать к РПФ, чтобы понимать, что́ это означает. Не нужно впадать в прежнее мышление — мол, если ты не с этими, то ты с теми. — И он принялся подробно пояснять свою убежденность в том, что руандийцам никогда нельзя доверять. — Иностранцы не могут познать эту страну, — говорил он. — Мы обманываем. Мы повторяем вам одну и ту же ерунду снова и снова и не говорим ничего. ДАЖЕ МЕЖДУ СОБОЙ МЫ ЛЖЕМ. МЫ ПРИВЫКЛИ К СЕКРЕТНОСТИ И ПОДОЗРЕНИЯМ. ВЫ МОЖЕТЕ ПРОБЫТЬ ЗДЕСЬ ЦЕЛЫЙ ГОД — И НЕ ЗНАТЬ, ЧТО РУАНДИЙЦЫ ДУМАЮТ ИЛИ ЧТО ОНИ ДЕЛАЮТ.
Я сказал ему, что это меня не очень удивляет, поскольку у меня сложилось впечатление, что руандийцы часто разговаривают на двух языках — не просто на киньяруанде и французском или английском, но на одном языке между собой и на совершенно ином языке с посторонними. В качестве примера я привел свой разговор с руандийским юристом, который описывал трудности интеграции своих полученных в Европе знаний в руандийскую практику. Он обожал картезианскую наполеоновскую систему законодательства, по которой смоделировано правосудие Руанды, но, сказал он, она не всегда соответствует руандийской реальности: последняя для него является столь же завершенной системой мышления. Кроме того, говоря со мной о Руанде, этот юрист использовал совершенно иной язык, нежели в разговоре с собратом-руандийцем.
— Вот вы рассказываете об этом, — заметил мой гость, — и в то же время говорите: «Один адвокат сказал мне то-то и так-то». Руандиец никогда не передал бы вам, что говорил кто-то другой, и, как правило, когда вы говорите руандийцу то, что слышали от кого-то другого, он сразу же меняет ритм речи и закрывается от вас. Он будет думать, что вы можете потом передать его слова другим людям. Он будет настороже. — Мой собеседник поднял глаза и некоторое время изучающе смотрел на меня. — Вы, люди Запада, такие честные, — вздохнул он. Похоже, эта мысль его расстраивала. — Вы говорите то, что думаете, и рассказываете то, что видели. Вы говорите: «Один юрист мне сказал». Как вы думаете, много ли здесь юристов?
Я ответил, что знаком с несколькими и что тот, которого я упомянул, сказал мне, что я могу свободно называть его имя.