Потом мы стали видеться реже и реже. Может быть, вещества побеждали, как им и положено, — примитивное сильнее сложного. А может быть, и не в одних веществах было дело. Так или иначе, до меня стали доходить лишь редкие и неинтересные слухи о нем. А последним до меня дошел слух, что его повязали по тогда еще 224-й статье и посадили. После этого я ничего о нем не слышал.
Что он чувствовал, на что надеялся, чего вообще ждал? Что он думал о себе, о мире, в котором жил? Теоретически, хотя вряд ли, кое-что могли бы прояснить его бабы, но я только мельком видел двух разных. Одной он меня даже представил, и они тут же пошли вдвоем дальше. Вроде ничё такая…
А вообще-то, много я понимаю… Черт знает, какие в нем могли таиться сюрпризы. В частности — никаких.
И все же, где он теперь? Хоть что-нибудь от него прежнего осталось? Или вещества и тюрьмы разрушили в нем самое главное и теперь он просто бесстыжий торчок-дегенерат, неотличимый от других таких же? А может быть, он все еще узнаваем? Я все же склоняюсь ко второму.
Я мог бы узнать, жив ли он, и, если да, найти его. Не столь это сложно. Но нам нечего сказать друг другу. Да и сколько лет прошло. И, признаюсь, не так уж мне это интересно.
На Алжир никто не летит…
Мне необходимо поговорить с отцом. Сдаться на его милость. А там — будь что будет, все в его руках. Это решение вызревало долго, но было принято внезапно. Я просто был больше не в силах откладывать. Непонятно как я убедил себя, несмотря на более чем обоснованные сомнения, что все у нас с отцом будет хорошо. Обнадеженный самим собой, почти окрыленный, я тут же позвонил брату, решив сразу же, напрямую, заговорить об отце.
— Слушай, а как там отец?
Брат взбеленился:
— Ты там что, издеваешься? Пьяный опять?
— Нет, не издеваюсь. Трезв абсолютно. Так отец-то как поживает?
Молчание. Потом мрачно и зло:
— Он умер.
— Как умер?
— Так. Умер. Я тебе говорил…
— Когда ты мне говорил?
— Да что за …?!
— Не, объясни… — слабеющим голоском сумел выговорить я. Я вмиг ослаб, обмяк, стал задыхаться и сквозь все это боялся упасть.
Брат, подумав, заговорил спокойно и ровно. Просто рассказывал. Я делал редкие, глубокие, длинные вдохи. Боль наваливалась на голову изнутри.
— Я же тебе говорил, ты еще ревел у меня в машине, и я, на тебя глядя. Когда в детокс тебя вез. Короче, он умер три месяца назад, да больше уже. Еще до того, как ты заехал в детокс. Инсульт, наповал. Мы тогда думали, ты дурачком останешься. Реально не помнишь?
Баба на кухне нервно завозилась. Похоже, она тоже не забыла.
…………………………
…………………………
…Уже давно моя жизнь проста и понятна. Полутона, нюансики — все это в прошлом. А сейчас все тупо. Целыми днями я ничего не делаю, разве что таращусь в телеэкран, в скачанные в несметном количестве сериалы про гангстеров и копов, про приведения и пришельцев, про встречи и расставания. Пить? Меня уже никто не держит. Не так давно мне вернули деньги, восстановили в правах — теперь хоть залейся. Но это бессмысленно. Я как-то разучился творить идиотизм, понимая, что его творю.
Мне вообще ничего не хочется.
Лапландка говорит, что ничего не сказала мне, чтобы типа «не травмировать» меня. Я не злюсь. Какая разница?
Хотя все это время я как-то подразумевал, что скоро расскажу ему все, все, что я тут передумал-перечувствовал. Пойду и расскажу. А оказалось — рассказывать некому.
Иногда, внутри головы, мне мерещатся старухи, много старух, и все они одеты в черное, похоронное, средневековое, лица у них полуприкрыты, и они смотрят вниз. Я не вижу их глаз. Только худые скулы, переходящие в провалившиеся щеки, ведьминские крючковатые подбородки.
На улице я стараюсь не бывать. Мне кажется, что все знают, кто я. Знают, что я сделал. Причиной чему явился. Как будто на лбу у меня горит какая-то каинова печать, каторжное клеймо, и все его видят. Отцеубийца. И я стараюсь отвернуться, нагнуть голову, спрятать лоб. Долго на людях я не выдерживаю. Легче вечером, а лучше — поближе к ночи, хотя сейчас уже весна, и светит теперь дольше. Уже появились долгие закаты на противоположной стене, которую я вижу каждый день из окна.
Иногда звонит брат, и я не боюсь его звонков. Скрывать мне нечего и нечего сказать по поводу случившегося. Брат держится ровно, спрашивает, как у меня дела. Я говорю, что нормально, и оно, в сущности, так и есть. У брата тоже все нормально.
Лапландка утешает меня как может. То есть старается как можно реже попадаться мне на глаза.
Но каждый вечер я хожу на собрание. Иногда, отсидев одно, остаюсь на следующее. А потом — сразу же обратно домой.
На собрании я не говорю и не слушаю. Я как бы отключаюсь там. Иногда только до меня доносятся отрывки здешних, ставших уже привычными речей, которые я воспринимаю, примерно как звуки городского транспорта за окном, в этой комнате, впрочем, не слышимые.