А она стаскивает с себя полушубок, привычным жестом поправляет волосы. Протягиваю ей наш неприкосновенный запас — последнюю банку свиной тушенки.
— Вот скоро чай закипит — отогреетесь, — хлопочет возле нее Зуйков. — Садитесь поближе к огню. Придвигайтесь…
Ей каждый готов услужить. Ей лучшее место. Одеть бы ее сейчас в меховую шубку. Посадить в мягкое кресло к пышущей жаром печке. И напоить горячим шоколадом самого высшего из всех сортов, какие существуют на свете. Честное слово, она это заслужила.
— А ведь у меня молока с полстакана есть, — спохватывается Лина. — Ребята целую фляжку из леса прислали. Говорят, недалеко от КП батальона лесник живет. И у него самая настоящая живая корова — ухитрилась при немцах уцелеть.
Лина достает из сумки блестящий металлический бачок, откидывает крышку. В нем кусок льда — белого-белого с голубыми трещинками-прожилками. Ставим посудинку поближе к огню. Лина расстегивает воротник гимнастерки, приваливается к стенке, до блеска отшлифованной солдатскими ватниками, шинелями, плащ-палатками. Припухлыми от мороза бледными, словно бескровными, губами она жадно втягивает теплый дурманящий воздух землянки.
Я люблю смотреть на ее губы. Когда она молчит, по ним можно безошибочно определить ее настроение. Сомкнутся в одну тоненькую линию, — значит, начинает сердиться. Чуть опустятся вниз уголки — чем-нибудь недовольна. Зато улыбка одними губами сразу придает се лицу ясность, и стоит в это время произнести шутку, она обязательно засмеется и словно засветится изнутри.
Но в последние дни Лина смеется редко. Я понимаю — ей трудно в окопах. Целыми днями на холоде. Не только руки — и щеки ее обветрились, загрубели. И солдатская одежда, которая в целом идет ей, словно бы потускнела. Полушубок вымазан. Тут и там темные полосы — следы сырой окопной земли. Сапоги заляпаны глиной, которую не отскоблить. А помыть их на высотке негде…
И все-таки она не жалуется на тяготы окопной жизни. Наоборот, даже передо мной всячески старается скрыть, что ей не по силам эта жизнь в одинаковых условиях с мужчинами, успевшими ко всему привыкнуть.
Хочется сказать ей что-нибудь приятное, от чего бы она развеселилась и улыбнулась. Но меня опережает Кравчук:
— Лина, можно я поиграю? — спрашивает он во всеуслышание и выжидательно косится на Лину.
Начинается! Оказывается, Кравчук уже притащил из самоходки баян: картонный короб с протертыми, разлохматившимися углами стоит у стенки на нарах. Значит, с помощью «обходного маневра» решил он втереться в доверие к Лине. Хлюст! Я уверен, что он заранее продумал и весь репертуар сегодняшнего «концерта». Хочет взять ее за сердце, разбередить душу, чтобы завтра она сама попросила его сыграть. Это он может. Играть он умеет.
Кравчук подтягивает к себе черный короб, щелкает замками. В этот момент раздается взрыв. Землянка вздрагивает. Второй, третий удар. Очередной артналет фрицев на нашу батарею. Снаряды рвутся совсем рядом.
Пальцы Кравчука замирают на клавишах баяна.
В землянку врывается Шаронов. Распахнув настежь дверь, он кричит неестественно громко:
— Санитарку! Шаймарданова ранило!
Это наш наводчик, татарин. Скромный, застенчивый, честнейший человек.
Словно пушинка, подхваченная ворвавшимся вихрем холодного воздуха, срывается Лина с места. От ее резкого движения бачок опрокидывается, и растаявшее молоко тоненькой струйкой течет по глиняной стенке. И странно — никто даже не шелохнулся. Мы, словно завороженные, смотрим на крохотный беленький пульс стекающей по стенке молочной струйки, который затихает вместе с последними капельками, белыми горошинками скатывающимися из бачка на обугленные, спекшиеся комья глины.
Вслед за Линой поднимается Грибан.
«И когда он успел проснуться?»
— Пока артобстрел не кончится, из землянки не выходить, — бросает он на ходу.
Наше убежище встряхивают новые взрывы. За воротник гимнастерки, раздражающе покалывая кожу, проникает песок. Он просачивается из щелей, которых в бревенчатом потолке великое множество. Начинается шквальный артиллерийский обстрел. Снаряды гулко ударяются в промерзшую землю.
— Снова зашебутились, сволочи, — ворчит проснувшийся Смыслов.
За ночь Юрка намаялся — два раза ходил с донесениями к Кохову — и спал как убитый. Но и его разбудила канонада.
Опять несколько раз подряд вздрагивает земля. И снова тишина. Ее прерывают только приглушенные голоса.
— Вы откуда родом, товарищ лейтенант?
— Ленинградец.
Это Егорка нашел время для знакомства с биографией Бубнова.
— Вы — бывший моряк?
— Угадал.
— У вас на ремне пряжка морская. Я так и подумал, что вы бывший балтийский моряк.
— Только не балтийский, а черноморский.
— Как же это так — сами из Ленинграда, а попали в черноморские моряки? Непонятно как-то…
— На войне многое непонятно, — тихо говорит Бубнов. — Жил в Питере. Сейчас мать там живет и пятеро братьев. А служить довелось в Одессе. Сначала на крейсере. Потом морская пехота. А после ранения — самоходная артиллерия, ни дна бы ей ни покрышки.
— Во флоте лучше?
— Не во флоте, а на флоте…