Он показал ордер на арест по делу «о распространении антисоветской литературы в городе Киеве».
Допросы он вел неглупо. Быстро понял, что запугивание не пройдет, что вывести меня из себя не удастся.
Начал с комплиментов моей статье о психологических методах на допросе.
— Но почему вы сами не следуете своим советам, не хотите давать каких-либо ответов на вопросы следствия?
— Ну, зачем же мне быть рабом чьих-либо, даже своих, рекомендаций? Да и в статье я советую иметь предварительный план поведения на следствии, но всегда сохранять возможность изменить его, учтя какие-либо новые обстоятельства.
Он попытался выяснить причины моего отказа от дачи показаний. Я отказался отвечать, ограничившись записью в протоколе о том, что считаю незаконной абстрактную формулировку о «городе Киеве». Ведь ГБ может сформулировать еще шире — «в СССР», и тогда будет общее дело на весь народ. Весь народ будет поставлен под подозрение.
Давать положительные о ком-либо отзывы я тоже не хочу, т. к. знаю из практики многочисленных судов, что судьи фальсифицируют, перетолковывают 3 пользу обвинения любые ответы.
Толкач стал заводить разговоры общего порядка, не записывая моих ответов в протокол (я предупредил, что говорю не для протокола). Им это было нужно для записи на магнитофон.
Я пошел на эти дискуссии, чтобы хоть что-то узнать о товарищах.
— Леонид Иванович, за что вы так ненавидите меня? Я ведь ничего незаконного не сделал, в КГБ пришел после XX съезда.
— Нет, я не вас лично ненавижу, а вашу гнусную антисоветскую организацию. Вы — лишь винтик, обслуживающий организацию.
— Если бы у вас была только ненависть, я бы понял: мы враги. Но у вас столько злобы, а вот это уже плохо.
Он-таки внимательно читал мои статьи! Знает, с какого конца зайти, на что жать, чтобы я усомнился в себе.
— Нет. Злобы нет. Только ненависть к КГБ.
— Да вот вы и сейчас дышите злобой, в глазах у вас бешеная ненависть.
Улыбаюсь.
— Я себя уважаю настолько, чтобы не опускаться до злобы.
Так вот мы и философствовали каждый раз. Наконец оба заскучали. Я понял, что ничего из него не извлеку, он — то же самое обо мне.
Любил он упрекать меня в марксистском начетничестве, в догматизме, в абстрактном гуманизме. Чувствовалось, что вник в мои статьи, внимательно учился на политзанятиях.
19 января получил передачу от Тани.
Толкач разрешил написать письмо:
— Мы же люди, понимаем, что трудно вам без весточки.
А я подумал про себя: хотят внудить что-то из письма. А может быть, хотят вывести из равновесия тоской по дому, усиливаемой письмами. Они это практикуют. (Виктора Некипелова «случайно» столкнули в коридоре с женой, чтобы разбудить тоску, придавленную волей. Бывают случаи, когда люди сдаются именно из-за тоски по родным.)
Но я Толкачу ответил:
— Что ж, спасибо за любезность.
Я написал Тане только о работе над игрой, о книгах. Важно было показать, что я делаю именно то, что обещал, — работаю над все теми же темами. Это как бы намек, что и в остальном на прежних позициях, показаний не даю.
Толкач просмотрел и стал расспрашивать о словах, фамилиях ученых. Я понял, в чем опасность. Они скажут, что я использую кодовые слова.
— Вы спросите у жены. Она покажет учебники, книги, над которыми мы с ней работали.
Ясно было, что играют какую-то комедию, но так хотелось получить хоть одно письмо…
На душе все эти первые дни было хорошо. Спало чувство долга, ежедневная напряженность, волнения из-за арестов. Политические проблемы ушли куда-то на второй, третий план. Вообще все житейские проблемы. Остались приглушенные волей воспоминания, просветленные расстоянием во времени и пространстве.
В мелких бытовых стычках с надзирателями помогала внутренняя насмешка над ними. Они думают, что жертва — я. Это частично верно — я жертва режима. Но еще более жертвы они, жертвы, не сознающие всего ужаса своего положения нелюдей. Осознание внешней несвободы помогает внутреннему освобождению.
Я неточно назвал их надзирателями. Официально они называются теперь контролерами, а тюрьма — изолятором. Весь советский гуманизм заключен в словах, за которыми скрывается все что угодно, кроме гуманизма. Вот они и меняют названия, слова, гуманизируют их или ужесточают.
Я возобновил свои наблюдения над словом у Шевченко. В библиотеке взял его русские повести, перечитал, сделал выписки. Повести автобиографические и потому дают материал для проверки наблюдений над стихами.
Но насколько ниже степень эмоционального воздействия Шевченко, пишущего по-русски! Круг символов, образов тот же, что и в украинских произведениях, но язык ослабляет их внутреннюю эмоциональную насыщенность.
Все же и русский Шевченко очень помогал. Помогали также песни. Слава Богу, не было сокамерников, и я мог петь, не стесняя себя, вполголоса. С любопытством заглядывали и надзирательницы. Но они, видимо, привыкли к тому, что украинцы всегда поют в тюрьме…
Одно за другим вспоминались различия в культуре наших народов.