Вечером пришла Ира Пиевская. Позднее — Таня с мужем Иры Сергеем Борщевским и учителем истории Владимиром Ювченко (за год до этого его выгнали из школы за «толстовскую пропаганду», за «пропаганду пацифизма», с лишением права вообще когда-либо работать с детьми).
Таня объяснила, что обежала всех, зашла к Саше Фельдману, прямо на обыск. Еле вырвалась.
Мы быстро попрощались — всех пришедших увели по домам на обыски.
Клара запротестовала: у ее матери было несколько сердечных приступов, она частично парализована, не вынесет шмона.
Прощание с Таней затянулось на всю ночь, до 6-ти утра, — обыск все шел. Толкач позвал меня проверять записи в протоколе. Я сказал, что хочу проститься. Мы перебирали с Таней в памяти последние четыре года. Пожалуй, ради них стоило сесть. Не войдя в движение сопротивления, мы не знали бы Олицкую и Суровцеву, Григоренко, Светличного, Сверю тюка, Дзюбу, сотни чудесных людей. Эти четыре года были годами счастья, уважения к себе. Ведь не ради каких-то идей мы идем в тюрьму, а ради уважения друг к другу, к себе.
Понятые таращили очи на нас и на шмонающих. Один из них узнал Таню — в юности вместе участвовали в соревнованиях по фехтованию. Совсем ему стало неудобно перед «антисоветчиками»…
Стали забирать фото.
— Зачем вам 10 фотографий Лупыниса?
— На память.
Мы торговались за все фотографии, Слава Богу, Таня главную, наиболее дорогую, тогда спасла…
Наконец пора уходить. Кагебисты были вежливы, уступчивы. Чувствовалась удовлетворенность нажравшегося зверя — столько арестов, столько самиздата! Дети спали. Попытался разбудить Диму, но он спросонок — хоть и просил разбудить, когда станут уводить, — пожелал счастливого пути — во Францию, видимо…
За полчаса до ухода я «шифром», т. е. на философском жаргоне, оставил Тане записку прощания, пожеланий и т. д. Понятно было, что это «всерьез и надолго».
Кагебисты просмотрели запись. Какая-то литературная мура — Лис, Роза, Принц.
— Это что за Принц?
— У французского писателя Экзюпери есть такая сказка — «Маленький принц».
— А-а-а! Слыхал. Хорошая книга!
Возле дома легковушка. Холодно и «как-то все до лампочки»…
Приехали. Тюрьма не принимает — нет начальника. Толкач оставил меня в своем кабинете. Он что-то говорил утешительное о хорошей еде, чистоте тюрьмы, о том, что меня пока только задержали, но еще не арестовали.
А мне было все до лампочки. Хотелось спать, хотелось, чтобы «доброжелатель» из КГБ ушел.
И я заснул за его столом. Он несколько раз будил, что-то болтал, а я лишь таращил на него глаза: я погрузился в мир иной, где нет КГБ, нет жены, детей, друзей, нет ничего.
Наконец куда-то повели.
Забрали авторучку, часы, записную книжку. Я расписался.
— Мы отдадим вашей жене.
Потом раздели в специальной камере, в боксе. Прощупали все рубчики в одежде, заглянули в зад:
— Раздвинь ж…
Чего там искали? Вспомнились пираты у Вольтера. Те искали у женщин в потаенных местах драгоценности, но не женские, а больше по ювелирной части. А эти явно не ювелирным искусством интересовались, не «материальным стимулом». Что же? Самиздат или взрывчатку?
А я, как будто дачник,
Смотрел на тот погром.
Что ищут? Передатчик?
Иль провод в Белый Дом?
Я знал: и в этот раз
Они искали слово…
(
Какой прогресс отчуждения! Пираты Вольтера искали в анальном отверствии отчужденный труд, товар — золотишко и брильянты. А эти — отчужденную мысль, слово печатное.
Не было ни унизительно, ни стыдно, ни больно. Немного неловко за парня, шмонавшего меня: все-таки человек, ему дана душа, а он использует ее только для пиратства, «социалистического по содержанию и национального по форме».
Привели в камеру № 40. Лег не раздеваясь. Приснился идиотский сон: шмонщик и начальник тюрьмы подполковник Сапожников пытаются изнасиловать меня. Мое подсознание попыталось придать «смысл» процедуре шмона, рационализировать, «очеловечить» ее. Проснулся с отвратительным ощущением грязно-сладкой улыбки Сапожникова.
И с тех пор при виде слащавой физиономии Сапожникова всплывал первый сон в первой камере, столь лестный для Сапожникова.
Но этой — голодной и нервной,
Теперь до последнего дня
Мне сниться — как женщине первой,
Когда-то растлившей меня.
(
Днем я услышал крик. Какая-то старая женщина кричала, что принесла обед. Я, еще сонный, взял две миски: какая-то бурда и подгоревшая каша с чем-то непонятным, вроде ниток. Попробовал и подумал: «Как же я смогу это есть?» Уже потом я понял, что случайно, именно в первый день, каша так пригорела и что-то в миску попало. Но первое впечатление всегда преувеличивает хорошее и плохое.
Я опять заснул и проснулся от крика:
— Отбой! Ложись спать!
Разделся и опять нырнул в сон, слава Богу, без сновидений.
Фактически первым днем, днем сознательным, был день второй.
В коридоре тихо. Изредка надзиратель заглядывает в «глазок».