— Приказчик Дёмка, для разговора от мира, по твоему делу! — ехидно оскалил вошедший рот с гнилыми зубами…
И у Якова, при виде приказчика, ну точь-в-точь Дружинки, вылитого, все поплыло перед глазами и завертелось, собираясь в гигантский круг. И он, этот круг, — раз! — и замкнулся, там что-то сцепилось, как в обруче, с нахлёстом… И у него в голове замелькало: Дружинка, киргизы, мугалы, Алтын-хан… Распопа… И какая-то сила, и вот этот второй Дружинка, что предстал сейчас перед ним, потянули его опять все на тот же круг, по-новому:… киргизы, мугалы… И он, Яков, неминуемо вот-вот снова завертится, побежит по кругу и будет бежать и бежать, как та же белка в колесе, у скоморохов в Москве, на Торговом ряду…
«Все сначала?!. Нет! Нет!» — полыхнуло у него в мозгу, и он почувствовал, как ему опять прихватило грудь, сильнее, чем тогда в киргизах… Но и на этот раз он не упал, осторожно присел на лавку, за свой воеводский стол, откинул на стенку голову, прикрыл глаза, чтобы немного, хотя бы чуточку передохнуть, и задремал, слыша шепелявый говорок приказчика, прорывающийся сквозь зубы… Голос куда-то удалялся, слабел, а вот и исчез, совсем…
«Может быть, ушел?» — обрадовался он, хотел было приподнять веки, но не смог…
А Дёмка, заметив, что воевода вроде бы задремал и не слушает его, подошел к нему и тронул его за плечо. Голова воеводы безвольно мотнулась и упала ему на грудь…
Он так и умер, сидя за своим воеводским столом здесь, в этом северном краю, где впервые в жизни почувствовал себя независимым ни от кого. Но вот пришел приказчик и разрушил его иллюзию.
Его сына Василия служилые в Мангазее пытались было посадить на воеводство, на место отца. Но торговые и посадские, которым Яков успел уже встать костью в горле за свои шесть недель воеводства, взяли над ними верх. Из Тобольска по их челобитью, что, дескать, сын Якова молод еще для такого, на воеводство прислали Андрея Секерина. Но и тот вскоре тоже умер, и его срок на воеводстве досиживал его сын, тоже Андрей.
Аксинья же с Василием и холопами увезли тело Якова из Мангазеи и похоронили его в поместной деревеньке. О ней он мечтал во время опалы в Сибири, и получил-то ее только под конец жизни, теша себя напрасной надеждой, что когда-нибудь за его службу она станет вотчинкой, родовым имением, перейдет к его сыновьям.
Поместья Якова остались за его вдовой, Аксиньей, пока она была жива. И она вырастила и поставила на ноги своих малышей, в чем нашла поддержку первое время у холопа Елизарки. Но и тот недолго задержался на этом свете после Якова: как верный пёс он вскоре последовал за ним.
Глава 18. Наказание
День был обычным, каким бывает здесь, под Томском, в конце марта. Солнце, снег и небо было голубым. Но на торгах, на площади, уныло было, не по-весеннему, в толпе людей, собравшихся зачем-то как на обедню или войсковой смотр. Их было много: казаки, миряне, инородцы… А вон и сыщики, пришли как на какой-то праздник.
Но Федька ничего не видел вокруг. Ни на кого он не смотрел. В груди засела боль от оскорбления, душила злость, чего-то он боялся в то же время, хотя стоял среди своих советчиков, дружков. Они держались отдельно, кучкой, как будто бы уже и не были среди своих же, городских… Он, Федька, был первым среди них, был заводилой. И вот теперь он тоже первый…
Подьячий зачитал указ государя: бить кнутом на козлах, на торгах, заводчиков «воровской» приказной избы. Затем он выкрикнул его: «Федор Пущин!»
И Федька выступил вперед. С боку к нему подошел Лучка, и тут же рядом оказался Ванька, муж Варьки, чтобы проводить его. Но он отстранил их руки, когда они хотели было поддержать его, чтобы подвести к палачу, к бессменному Степке Ермолину, в общем-то, неплохому малому, когда был не при деле-то…
Он подошел к лавке сам, один. Следом за ним все же подошел и Лучка.
— Ты, сухорукий, полегче его… — попросил он палача.
— Я то делаю по указу государя! — огрызнулся Степка, нахмурился, злой оттого, что приходится творить расправу над своими же, с кем не раз пил, а вот теперь был вынужден исполнять государеву волю.
— Делать-то можно по-разному!
Степка косо глянул на него. И Лучка, невольно моргнув под его взглядом, отступил в сторону.
А Федька снял рубаху, чтобы ее не испортили, и улегся на лавку. Его руки привязали к лавке… И вот свистнул бич, и спину обожгло огнем… Но он не вскрикнул, лишь губу прикусил…
Сколько было ударов, он не считал, молчал, и снова лишь молчал, как будто проглотил язык. Кругами темными и красными расцвеченный поплыл перед его глазами весь белый свет…
Затем его подняли с лавки и оттащили в сторону Лучка и Ванька. Там же Гринька и Танька приняли его на руки. Танька накинула на него рубашку, стыдливо прикрывая исполосованную спину мужа… И спину Федьки снова обожгло, теперь уже своим прикосновением рубаха. Он поежился, пробормотал: «Пошли», — и побрел до своей избы, поддерживаемый с двух сторон женой и сыном.
Там же, дома, их соседка, старая Пелагея, мать Сеньки Паламошного, принесла медвежьего сала.