— Хорошо, — недовольно пожимает плечами Ромашников, — как хотите. Я ожидаю завтра, то есть уже сегодня, 18-го числа, похолодания…
— Ого, — крякает Боря Линев.
— Возможны проходящие осадки, туман, поземок. Что же касается 19-го, то в этот день возможен сильный ветер юго-восточного направления, с некоторым повышением температуры.
— Шторм? — коротко спрашивает Горбовский.
— Да, шторм, — говорит Ромашников. — И 20-го, очевидно, тоже шторм, во всяком случае — сильный ветер. Вообще ожидается неустойчивая, ветреная погода с осадками и туманом. Очаг циклона.
— Насчет очага тоже потом расскажете, — опять перебивает его Наумыч. — Насколько я понял, ничего хорошего вам ожидать не приходится, — говорит он, обращаясь к Горбовскому. — Вы должны очень спешить, чтобы как можно скорее дойти до цели и вернуться. Имейте в виду, что Шорохов долго не продержится в таких условиях.
— Три дня, самое большее, — говорит Вася Гуткин. — Мы уже высчитали.
Наумыч не слушает его.
— В туман подавайте какие-нибудь сигналы — стреляйте, рвите аммонал. Во время шторма сидите лучше в палатке. Мазь от обмораживания взяли?
— Взяли, — гудит Редкозубов.
Наумыч осматривает кают-компанию.
— Ну, что ж, — говорит он, — теперь, по старинке, посидим минутку, чтоб удача была в пути. Либо полон двор, либо с корнем вон.
Все рассаживаются на табуретках, на стульях. Сморж приносит из кухни пустой ящик и торжественно, со строгим лицом садится посреди кают-компании, уставившись в передний угол.
Мы сидим молча, поглядывая друг на друга. Мне и смешно и страшно, как в детстве, когда бабушка уезжала на богомолье.
Первым встает Наумыч. И все сразу поднимаются, гремя табуретками, стульями, теснясь и галдя, всей толпой устремляются в коридор. Дверь наружу распахнута настежь, в дом валит морозный, клубами пар.
Желтобрюх скачет у нарты, колотит себя руками по бокам, как извозчик.
— Да что же вы там пропали? — плачущим голосом говорит он. — Замерз тут, как собака. Ждал, ждал, думал — уж отложили, что ли.
Мы обступаем нарту со всех сторон, в последний раз пожимаем уходящим руки. Боря Линев на лыжах становится впереди упряжки. Горбовский и Редкозубов — позади нарты.
— Только бы вот ноги не подвели, — говорит Боря Линев, натягивая рукавицы, — а то придется обратно на бровях ползти. Ну, собачки, приготовьсь!
Собаки вскакивают со снега, налегают на постромки.
— Та-та!
Нарта рывком трогается с места. Визжа и лая, собаки бегут по Бориному следу. Скрипит снег, Редкозубов на ходу что-то кричит и машет нам рукой, но ничего уже не разобрать за дружным собачьим лаем. Кто-то из провожающих стреляет в воздух из винтовки — раз, другой, третий. А через минуту путники узке совсем пропадают во мраке, и только издалека еще доносится собачий лай и Борино покрикивание: «Та-та! Та-та!» — но и оно вскоре затихает.
Теперь до утра уже делать нечего, и мы все разбредаемся по домам, по комнатам, спать.
Не раздеваясь, я ложусь на кровать и укрываюсь сверху малицей: ведь и спать-то осталось каких-нибудь три часа, ведь чуть только начнет светать, мы с Желтобрюхом отправляемся в лыжный поход, на поиски самолета.
На столе, совсем около моего уха, что есть мочи трещит будильник. Но так трудно пошевельнуться, даже протянуть руку, что я даю будильнику вызвониться до конца.
Как не хочется вылезать из-под теплого меха, умываться, выходить из дома! Глаза точно засыпаны мелким горячим песком, голова тяжелая-тяжелая. Хорошо бы поспать еще хоть полчасика. Но спать нельзя. Надо вставать.
Пошатываясь, с трудом раздирая слипающиеся глаза, я выхожу в коридор, чтобы пойти будить Желтобрюха.
Что такое?
В конце коридора, у входной двери стоит сам Желтобрюх, свежий, умытый Желтобрюх, и, сосредоточенно нахмурясь и шевеля губами, натирает мазью широкие горные лыжи.
— Встал? — спокойно спрашивает он, слегка поворачиваясь в мою сторону. — А я уж собирался было итти трясти, думал — будильник тебя не разбудит. Ты на каких пойдешь — на своих?
— На своих, — сиплю я, еще хорошенечко не опомнившись от такой неожиданности: Желтобрюх встал сам, никто его не будил, никто не стаскивал с него одеяла и не обливал водой.
— Как же это ты так? — с изумлением спрашиваю я. — Как же это ты встал?
— Подумаешь, — небрежно говорит он, втирая ладонью мазь в шоколадную сверкающую лыжу, — подумаешь, какая невидаль. Захотел — и встал. Будешь свои натирать?
Я тоже натираю свои лыжи, осматриваю «лягушки», ремни, резину. Все в порядке.
Мы идем в старый дом покушать чего-нибудь на дорогу. В доме тихо и пусто — все спят. Только на кухне молча, угрюмо возится у плиты Арсентьич, переливает что-то из кастрюли в кастрюлю, двигает на плите сковородки.
— Искать, что ль, пойдете? — нахмурившись, спрашивает он. — Стучинский со своими уже с полчаса как ушел.
— Искать, — говорит Желтобрюх, наливая в кружку кофе.
— Куда же пойдете-то? К Дунди?
— Ну да, к Дунди.
Арсентьич качает головой, вздыхает и, шаркая ногами, уходит в кладовку и возвращается оттуда, неся в руках несколько плиток шоколада, две пачки печенья и какой-то сверток в промасленной бумаге. Он кладет все это на столе около нас.