С утра было жарко и душно, все предвещало дождь. В застывшем воздухе собирались и постепенно росли тучи. Густым туманом поднимался над домнами багряный дым.
На площади толпились люди. Два человека старательно прикрепляли над трибуной заводское знамя: готовились к проводам на фронт большой партии новобранцев.
— Надежда! Надийка! — послышалось из толпы, и трое ребят, отделившись от остальных, обнявшись, как братья, пошли ей наперерез.
Надежда остановилась. К ней подходили три бригадира, три известных Грицька из прокатного цеха: Грицько Подгорный, Грицько Сидорин и Грицько Кожух. В цехе их шутливо называли «три кума». И хотя никого они не крестили, все же с самого детства шагали по жизни неразлучно. Вместе голубей гоняли на Карантиновке — тогда еще ободранной окраине Запорожья, сидели за одной партой, вместе бетон месили на заводе, около станов в подручных ходили вместе и даже в один день и свадьбы свои сыграли. И когда однажды их хотели разлучить, они до самого наркома дошли: «Посылайте куда угодно, только вместе». И Серго Орджоникидзе охотно поставил на их рапорте: «Я за!» А теперь они вместе уезжали на фронт, даже добились направления в один танковый экипаж.
— Ты не тоскуй, Надийка! — еще издали проговорил Грицько Подгорный.
— Не нужно, к черту! — в один голос поддержали его Кожух и Сидорин.
Они были возбуждены и взволнованы. Глаза светились гневом.
— Слышишь? Не горюй! — продолжал Грицько Подгорный. — Мы понимаем, тебе больно, а ты крепись. Думаешь, мы не знаем, что это тебе какой-то подлец свинью подложил? Рабочего человека не проведешь. Рабочий нутром правду чует. Но пусть только кто-нибудь еще попробует тронуть жену фронтовика…
— Ух, — одновременно вставили Кожух и Сидорин, — вернемся — и всю подлую породу выведем на чистую воду!
— А теперь, Надийка, — сказал Подгорный, — сама видишь, крутая перед нами дорога, давай попрощаемся.
И все трое, по давнему обычаю, слегка поклонившись, невпопад и отрывисто промолвили:
— Прости, если в чем виноваты…
Надя смотрела на них, понимая, что, может быть, видит их в последний раз, и не в силах была вымолвить ни слова. Ей неловко стало оттого, что они в такую минуту своей жизни нашли возможность утешать ее.
— И пожелай нам на прощание, — за всех попросил Подгорный, — пожелай нам того, чего желаешь своему Васе. Лучшего пожелания нам и не нужно.
Надежда, была растрогана их уверенностью в непоколебимости ее чувств к Василю и залилась слезами. Прощание с ними глубоко затронуло ее душу. Разлука с Василем жгла, разрывала сердце, и в эту минуту Надежда остро почувствовала значение веры в человека. Ничто так больно не поражает и не обессиливает, как безосновательное недоверие, и, напротив, ничто так не возвышает и не придает силы в горе, как доверие.
По дороге к заводу она встречала все новых и новых новобранцев. Все они направлялись к площади, где должен был состояться прощальный митинг. Шли и группами, и поодиночке, и молча, и шумно. Знакомые и незнакомые.
Молчаливо и печально шел высокий и черный, как цыган, горновой Петро Омельчук. Он бережно нес на руках сына. За его рукав, как за стремя коня, ухватилась заплаканная жена. За ними в кругу девчат, по народному рекрутскому обычаю перевязанный крест-накрест белыми рушниками, бесшабашно пританцовывал Сашко Кошик. С песней «Последний нонешний денечек», обнявшись, шли Юрко Седов и Степан Волынский.
Все они, знакомые и незнакомые, встречаясь с Надеждой, останавливались, как останавливались возле каждого, кто попадался им по дороге, и прощались. И каждому из них от всего сердца желала Надежда счастливого возвращения.
Из-за деревьев показалась могучая фигура Марка Ивановича. Он тоже направлялся к площади. Заметив Надежду, круто повернул к ней. Надежда пошла навстречу. При виде дяди с новой силой вспыхнули боль и обида, причиненные аварией, и сердце охватил холодок страха. Она знала, что дядя на нее сердит: ведь она не оправдала его ожиданий, подвела его. Это она заметила еще вчера на совещании, когда он молча ерошил усы. Не случайно же после совещания он даже не заговорил с ней. Правда, вечером, когда она была на берегу, он приходил домой, целый час ждал, подремал на диване и, ничего не сказав Лукиничне, ушел. Только буркнул: «Пусть Надежда утром зайдет ко мне». Именно к нему она сейчас и направлялась. Ведь двери цеха были для нее закрыты.
Приближаясь, Марко Иванович тяжело сопел, хмурил лохматые брови, сурово откашливался. Казалось, вот-вот прищурит глаза и кольнет, как иголкой: «Так что же, товарищ инженер?» Было стыдно перед ним за то, что ее уволили с работы.
— Где ты замешкалась, дочка? — загудел он. — Давненько тебя жду.
— С новобранцами прощалась.
— То-то, вижу, уже заплаканная.
Он не спеша вытер вспотевшее лицо, потом внимательно посмотрел ей в глаза, словно определяя, как она себя чувствует, и, подмигнув, спросил:
— Ну так что же, товарищ инженер?
— Больно, дядюшка, — призналась Надежда. — Натворила бед. Из отдела попросили…
— Вот и хорошо.
— Что хорошо?
— Что избавилась от этого пикантного контролерства.