Мавр сидит, скрестив ноги, и развязывает узелки на платке с его добычей.
– Когда нас повезли на грузовиках в Мелилью, – продолжает он свой рассказ, – женщины с детьми на руках стояли на выезде из нашей деревни и кричали языком и горлом нам вслед «алили», как всегда кричат, когда мужчины идут воевать, и значит: «Воюй храбро и возвращайся туда, где ждет тебя огонь очага, смех детей и нежное тело жены».
– А вот когда меня погнали, мне никто ничего не кричал.
– Потому что тебе не повезло родиться марокканцем.
– Да. Скорей всего, поэтому.
– Ну так вот… ехал я в грузовике, слушал голоса женщин и вспоминал, как мой отец, мир праху его, ушел воевать с испанцами, а я стоял, держа мать за руку, и слышал, как она кричала ему вслед те же слова…
Мавр замолкает, вертя в руках свои трофеи – золотые коронки, серебряную цепочку, обручальные кольца, наручные часы. Смотрит на них рассеянно, будто думает о другом. Потом поднимает глаза. Голос его сейчас звучит немного иначе, а глаза блестят, как черные янтари-гагаты.
– И тогда я плакал, друг… Плакал, как плачут мужчины. Беззвучно и глотая слезы. А все товарищи мои пели.
На миг он застывает. Потом очень бережно, почти с нежностью, снова завязывает узелки на платке, прячет его, поднимается на ноги. В руке его блестит золотая цепочка, снятая с убитого республиканца.
– Никогда никому это не рассказал… Всевышний любит тебя, потому что ты мой друг, Инес.
– Я – Хинес, чтоб тебя! Сколько раз повторять?
– Знаю, знаю, Инес… Ты все понимаешь, что я говорю, земляк.
Он протягивает Горгелю цепочку. Тот смотрит на нее, потом поднимает глаза на мавра и качает головой.
– Я даю тебе от сердца моего, – настаивает мавр.
И своими руками кладет цепочку в карман его рубашки. Потом вешает на плечо карабин и уходит, покачивая свисающей с шомпола курицей.
Горгель нахлобучивает каску, догоняет его и шагает рядом.
– Скажи-ка, Селиман…
– Что?
– Ты и вправду считаешь, что Франко святой?
Смрад замершей войны.
Белые ленты запалов висят на сломанных тростниках, на срезанных пулями кустах, на стволах деревьев, лишенных ветвей. Одного этого хватило, чтобы оценить, как жесток был недавний бой, даже если бы об этом еще красноречивей не свидетельствовали окоченевшие на брустверах трупы с застывшим на лицах удивлением – всегда кажется, будто солдат, умирая, так до конца и не верит, что смерть пришла, – раненые, пленные, которые сидят на песчаном ложе Рамблы под штыками измученных рекете.
Ориоль Лес-Форкес свой штык отмыкает и, прежде чем спрятать в ножны, втыкает в землю, а потом протирает листьями. И руки у него еще дрожат, прикасаясь к рукояти из стали и дерева, к лезвию длиной в две пяди, выпачканному кровью, которая под жарким солнцем так быстро высохла.
– Мы сделали это, Ориоль, – говорит Агусти Сантакреу.
– Да… Еще раз сделали.
– Еще шаг прошли.
Сантакреу перевязывает Серджио Дальмау простреленную икру – рана, по счастью, сквозная и чистая. С дымящейся сигаретой в зубах здоровенный рекете полулежит на спине, опираясь на локти, и с отвращением наблюдает, как его товарищ, смазав рану йодом и замотав ее марлей, сейчас завязывает концы бинта.
– Больно зверски, – говорит Дальмау.
– Не скули, не маленький, – смеясь, отвечает Агусти. – Кость цела, артерия не задета. Так что скажи спасибо – отправляешься в тыл. Получаешь право две недели поваляться в госпитале, где такие хорошенькие сестрички.
– Да даже если и страшненькие – сойдет. Пришлю вам снимочек.
– И будешь сволочью.
– Тебя послушать – так ты не прочь и сам получить пулю.
Сантакреу с шутливой наставительностью воздевает палец:
– Не забудь, кстати, что, по словам нашего патера, танго кратчайшим путем ведет в преисподнюю.
– Когда снова смогу танцевать, извещу тебя, так это или нет.
Лес-Форкес кладет винтовку на землю, отстегивает пустые подсумки. Потом поворачивает голову туда, где дон Педро Колль де Рей провожает взглядом лейтенанта Кавалье, раненного в последние минуты боя, когда красные в беспорядке отступали, спасались бегством или сдавались в плен. Санитары уносят его на носилках, придерживая почти оторванную от туловища руку. Капитан долго смотрит ему вслед, а потом в сопровождении сержанта Хикоя – его помощник Кановас погиб – обходит раненых и убитых, среди которых бродит, то и дело преклоняя колени для последнего напутствия, патер Фонкальда в лиловой епитрахили.
Ориоль отмечает, что солдаты с крестьянскими корнями умирают молча, покорно принимая свою судьбу, не сетуя, не жалуясь, не ропща. А городским труднее: они зовут матерей и даже в агонии протестуют против такого финала.
– Много как… – говорит Сантакреу, вытирая руки о рубаху. Он поднялся и хмуро смотрит на шеренги окровавленных тел, над которыми склоняется капеллан.
– Слишком много, – кивает Лес-Форкес. – Стервятникам на несколько лет поживы хватило бы.