— Да, — вяло махнул рукой Срубчук. — Да что говорить… Ты молодой, а я вон сорок восемь лет отбарабанил на белом свете за милую душу. Всего было, а уж людей как-никак за версту чую. И тебе… Совет тебе, милай: не растеряйся. Как вот получается. По свету надо не скакать, а идти тихо и осторожно. Человек, он ведь как ни идет, а все горе. По траве — мнет ее, по лесу — деревья ломает, по воздуху — воздух рушит, горы рушит, воду грязнит, всюду следы его, всюду. А ты вот сам, милай, глазенками гляди…
Зубков принес чаю, анальгину. Но больному легче не стало, и он все больше и больше впадал в безысходную тоску по молодости, растерянной им по дорогам, ругал самого себя, доказывал Борису и другим, какой он плохой и никчемный человек. Всю жизнь строил дороги, по которым ни разу сам не проехал.
Срубчук бредил всю ночь, у него был жар, и Зубков то и дело приносил пить, поил чаем с малиной. И только к утру уснул. Проснулся от храпа. Срубчук лежал на спине, раскинув руки, и сильно, с булькающим свистом храпел. Вздымалась его огромная грудь, раздуваясь, как мехи, и тут же из нее с бульканьем и свистом выходил воздух.
Целую неделю провозился Зубков с ним. Срубчуку помогали все, кто чем мог, но ухаживал за ним один Зубков; сносил мучительные разговоры Срубчука о жизни, его бесконечные жалобы на свою одинокую и никому не нужную жизнь, рассказы о своей нелегкой судьбе. Но к концу недели, когда выздоровел и начал ходить, встал и как ни в чем не бывало весело сказал:
— Ну, милай Боря, теперь ты болей, а я за тобой ходить стану.
Зубков думал, что Иван Срубчук после болезни изменится, пожалуй, даже бросит работу и уедет. Но Срубчук никуда не собирался уезжать. И Зубкову даже грустно стало от этого.
Уезжал он поздно вечером на пустой самоходной барже. Низко провисало облачное, сумрачное небо; дул сильный ветер, и сосны на высоком берегу шумели, будто жалуясь на непогоду и на суматошный крик чаек над баржами. Зубков попрощался со Срубчуком, который неожиданно сухо пожал ему руку, хотя Зубков перед этим чуть не расплакался и не бросился ему на грудь. Он даже удивился, ожидая другого, сердечного прощания. Уже на барже оглянулся на Срубчука, а того уж не было, и он опять удивился и, сердясь, протиснулся в рубку. Стоял еще долго, слушая, как шумят на берегу сосны, роняя иглы на землю, на которой он прожил два месяца, — на самом деле ему только казалось, что он слышал шум сосен, потому что мотор на барже работал во всю мощь и, кроме мотора, ничего не было слышно. И еще долго, спустя много, много дней ему все чудилось, что он слышит густой шум тайги, слышит, как сосны и ели роняют на землю иглы…
Оказалось, купить билет во Владивосток не так уж просто. Пришлось Зубкову еще два дня торчать на вокзале, ходить по городу, захотелось заглянуть в краеведческий музей, а потом, когда появилась возможность приобрести билет во Владивосток, он, не раздумывая, уехал в Москву. Поезд отстукивал на рельсах километры, мчал к Москве, а Зубков глядел в окно на мелькающие столбы, думая, что, видимо, неплохо было бы уехать во Владивосток, устроиться на плавбазу, перезнакомиться со всеми моряками и ночью, при зажженных огнях выйти в океан. И он ясно воображал себя на палубе величественной плавбазы, запах морских водорослей, рыбу, выплескивающуюся из воды, приветственные сиплые гудки встречных лайнеров, и от воображаемого у него сладко гудело в груди. «Приеду, — думал он, ворочаясь на верхней полке, — оставлю ей денег и уеду. А потом пришлю ей письмо». Он представлял счастливый переполох среди родных и друзей, когда они получат письмо, предположим, из Австралии…
Днями валялся Зубков на полке, передумал все, о чем можно было думать, включая возможный полет на Луну, Марс, пожалел Ивана Срубчука, который хотя и законченный эгоист (ушел, не оглянувшись), но все ж таки одинокий, жалкий человек, которому на старости лет не к кому будет приткнуться. Представил, как Иван Срубчук долго ворочается на раскладушке, кутается в одеяло, а ночью, раскинув руки, храпит так, что ходуном ходит палатка.
А поезд стремительно нес его уже через Волгу, и, чем ближе к Москве, тем все чаще и чаще встречались города, деревни, все реже становились леса. Вскоре Зубков начал узнавать подмосковные станции, и ему стало легче.