Но видимо, Кристль понимала в этом все-таки больше, чем сама Лена. Потому что рано утром в понедельник работа в конторе началась, как обычно, без каких-либо происшествий. Никто не арестовал ее, не обвинил в измене и предательстве. Весь день Соболев показывал своим видом, что не желает никакого общения с немецкими машинистками, поэтому с ними контактировал его коллега, лейтенант Воробьев, составляя список шахт, работающих и законсервированных, для того чтобы исследовать их в дальнейшем. Это не удивляло немцев — и прежде приходилось встречаться с явным отторжением и неприятием со стороны советских офицеров, которые своими глазами видели, какое зло творили нацисты на их родной земле. Поэтому не одна Лена удивилась, когда по окончании того рабочего дня к ее столу подошел Соболев и предложил проводить до дома.
— Прогуляемся и поговорим? — бросил он сухо, и Лена согласилась, хотя с трудом удержалась от напоминания, что представителям советских войск и местному населению «настоятельно рекомендовано не вступать в близкие контакты», о чем не уставал напоминать Безгойрода немецкому персоналу. Подобное сближение сулило не только мелкие неприятности Соболеву, но и лишнее внимание со стороны отдела госбезопасности Лене, а также делало ее предметом пересудов местных жителей их небольшого городка. О последнем Лена переживала, впрочем, меньше всего — подумаешь, соседи бы сплетничали вечерами после работ, что племянница фрау Гизбрехт «связалась» с русским ради продовольствия или защиты. Не она первая, и, как подозревала Лена, не она последняя.
— Я много думал вчера и сегодня, — без лишних предисловий начал Соболев разговор, к которому оба готовились за время долгих минут тяжелого молчания, прошедших с момента, как вышли из конторы и направились неспешным шагом к Егерштрассе. — Я все еще не понимаю… никак не могу. У меня просто пока не укладывается в голове… Но одно я знаю определенно — если бы я тогда вернулся за тобой, если бы вывез из Минска, ничего бы этого не было. И я виноват… Я виноват в том, что ты стала… что ты оказалась здесь!
В этих словах было столько боли, что Лена не могла не остановиться на месте, чтобы все-таки коснуться его в попытке стереть эту боль, терзающую его. Но тронуть его на глазах прохожих — как немцев, так и советских солдат и офицеров не могла. Потому просто скользнула пальцами по рукаву его гимнастерки робко. Костя успел поймать ее пальцы у манжеты и сжал так легко и нежно, к ее удивлению, что у нее чуть закружилась голова, и навернулись слезы на глаза, когда это пожатие совершило временной скачок в сорок первый.
— Твоей вины…
— Я виноват, — прервал он ее. — Не утешай и не спорь. Я виноват! Ты даже себе не представляешь, как часто я представлял, что делаю все иначе в те первые дни войны. Я не ухожу от вас в то утро. Или забираю вас вместе с собой в Дрозды на дачу за своими. Или не слушаюсь отца… Я не общался с ним почти четыре года. Не виделся во время отпусков, не писал, — признался Костя, и эта откровенность отозвалась неприятным ощущением в груди Лены. Она помнила Соболевых дружной семьей. Узнать, что в ней случился разлад, было больно. Особенно из-за того, что именно она стала причиной этой ссоры, ставшей пропастью между отцом и сыном.
— Отец обещал мне, что позаботится о вашей эвакуации, если это потребуется. Он дал мне слово, поэтому я поддался на его уговоры сопровождать маму и бабушку. Отец сказал, что мне нужно отвезти их в Оршу, откуда они в случае нужды смогут уехать дальше — в Смоленск и Москву, где их готовы принять друзья семьи. Я думал, что я успею вернуться! Думал, что вывезу своих из города, и вернусь за вами. Но бабушка…. Сердце, ты же помнишь, оно у нее постоянно барахлило. Папа приказал ехать не в Минск в больницу, а дальше. Мы довезли ее до больницы в Орше, и там у нее случился удар. Отнялись ноги. Я не мог оставить их одних в том хаосе, что творился тогда. Я не мог, понимаешь?! А потом стало поздно — немцы заняли Минск… мне пришлось повернуть обратно… Я пытался прорваться к вам, Лена. Но мне пришлось повернуть обратно! Я так ненавидел себя за это решение потом…
Лена прервала его, все-таки взяв его за руку, когда расслышала нотки в его голосе, что цепляли ее за душу и рвали ее маленькими крючками. Не хотелось, чтобы он и дальше чувствовал эту боль, стократно большую, чем ее.
— Знаешь, а мне было легче так, — призналась она после минутного молчания, когда не нужно было слов при этом поддерживающем пожатии, в котором так тесно сплелись их пальцы. — Думать, что вы где-то там, далеко от всего этого ужаса. Что вы успели выбраться. Я так боялась, что вас могли убить, когда немцы сгоняли жителей из Дроздов… ты ведь знаешь, там ведь…