— Это ты в точку попал: воры и есть, — согласился конюх. — В этом, во всем, солдаты вещички свои держали, и шило-мыло, и покупное для дома. В любом чемодане или сундучке лежали подарки для матери и отца, братьям там, сестрам и невестам… Отрезы на костюм, на платьишко, а то и готовый костюм, платочек какой, брошка, свитерок, туфли «джимми». Мало ли что там лежало. Ребята-то, которые служили в Комсомольске в стройбате, все зарабатывали хорошо. Водились деньжата у парней. К демобилизации уже готовились. А тут — война. Ушли все в одночасье на фронт, да под самую матушку-Москву. Столицу-то, дальневосточники заслонили. Вещи-то, знамо дело, остались в казармах, не до вещей, когда враг на страну прет.
Я стал понимать происхождение этих поломанных чемоданов, боялся подумать, что вижу наглое беззаконие. Нет, тут что-то не так! Перебиваю старика:
— Ты говоришь: воры. Ты кого подозреваешь?
Конюх усмехнулся, с хитрецой посмотрел на меня, словно размышляя: стоит ли со мной откровенничать, и сказал:
— Никого я не подозреваю. Чего подозревать? Воры есть, только законные вроде…
Мне стало смешно. Я вспомнил, как до войны на заводе работал слесарем бывший уголовник. Он не без гордости называл себя «я вор в законе». И добавлял: «Перековавшийся, прошу учесть!»
— А ты не смейся, парень, — продолжал старик. — Я тебе сейчас все поясню.
Год миновал войне, стали крысы хозяйничать в солдатских вещичках. Беды большой от них не было, но сам крысиный разбой приглянулся кое-кому… Стали заглядывать в склад, которые из начальства ОРСа треста,
Старик помрачнел, закурил махорочную цигарку, угостил меня самосадом. «Свой. Я его с донником…» После некоторой паузы, заговорил снова:
— У меня сын тоже в первый же день войны ушел на фронт. Тоже под Москвой стоял и врага в Москву не пустил. Два танка подбил. Умер в госпитале. Это уже после Сталинграда. Умер сын… В Комсомольске он действительную служил, в стройбате. А мы — тамбовские сами. Я по его вызову сюда вот приехал, в Комсомольск. Здесь сын собирался жить и нас с матерью вызвал к себе. Вот тут и оказались, на краю света, на старости-то лет. А сын-то там, возле Волги лежит… Туда бы надо нам, если, конечно, доживем. Эх-ма!
Я слушал старика и мне было стыдно. Мне было стыдно, что я, ровесник его сына, стою здесь с ним, в далеком тылу. Мне стыдно, что я ничего не могу сделать, чтобы сохранить остатки вещей солдат — сверстников и соратников его сына, где-то воюющих сейчас на земле врага или спящих вечным сном на полях сражений. Вещи, вещи… А вот письма родных, а их фотографии?.. Вон они рассыпаны на снегу…
— Но это же мародерство! — возмутился я. — А вы не пытались их остановить?
— Пытался, молодой человек, — печально усмехнулся в бороду старик. — Наш шорник, партиец он, жалобу в трест написал. Так Тополев его вскоре вызвал, сунул ему под нос его жалобу и сказал: «Ты на кого пишешь, гад! Да я тебя в порошок сотру, подкулачника недострелянного».
— Ну и стер?
— Настоял, чтобы шорника на лесозаготовки направили в Хорский леспромхоз. «Пусть, говорит, там правду ищет, в тайге-то, у мишки косолапого». И ржет паршивец!
Всю эту неприятную историю на конном парке припомнил я сегодня, увидев плачущую девушку. Я глянул еще раз в конец письма и прочел: «Уезжаю в тревоге на фронт. Не мог тебя увидеть, Поля. Вот и пишу. Уезжаю ненадолго. Все говорят: война быстро закончится разгромом врага. Приеду, а то вызову к себе на родину, поженимся У нас хорошо… на Украине, сады…»
Жалко было эту девушку, получившую от жениха письмо с таким запозданием и таким необычным путем. И я явственно видел вороватые руки мародеров, вожделенно шарящих во вскрытом «фомкой» сундучке. Они равнодушно выгребали на землю письма, фотографии, цепко хватаясь за свертки тканей, праздничную одежду и обувь. Ухватить бы за руку вора в тот момент, да не так прост вор, хитер и бессовестен.