Около дома, где жил писатель, стали молча собираться люди, они стояли, тесно прижимаясь к заборам и цоколям домов, заполнили проезжую часть, и когда подъехала процессия, сняли гроб с машины, понесли его к воротам, мне показалось — выключились все звуки вокруг, стояла немая толпа под немым небом. Сколько это длилось, не помню, первое, что я услышал, был голос вдовы:
— Вынесите. Пусть попрощаются те, кто его любил.
Открыли ворота, поставили по центру улицы две табуретки, на них установили гроб, и двинулась толпа, она двигалась по кругу, обходя покойного, шли медленно, не толкаясь, и многие шептали: «Вечная память». Тут-то я и увидел его, он лежал, невысокий, сложив на груди рабочие руки, на окоченевшем лице его проступила жестокая усталость, не распрямились глубокие складки морщин — следы мучительной борьбы за жизнь, теперь покинувшей его. Гроб подняли, мягко понесли на руках, двинулись люди по еловым ветвям, устилавшим путь на кладбище. Его похоронили под старым пышным деревом, и когда зарыли могилу, над Окой, которая хорошо видна с этого места, ударила молния с такой ослепительной силой, что темная вода, другой берег и деревья стали белыми, и хлынул ливень — прощалась природа с тем, кто любил и пел ее.
А потом мы сидели на застекленной веранде в доме, где снимали квартиру наши знакомые; по странному стечению обстоятельств это был дом, где жил Паустовский, впервые приехав в Тарусу. На улице шел дождь, чавкали шаги прохожих; мы пили чай, и те, кто знал Константина Георгиевича, рассказывали о нем, а мне казалось — он тут, среди нас, сидит в полутьме такой, каким видел я его в воображении много лет; и хотя теперь я знал, что он невелик ростом, не курил, болея астмой, все равно мне виделся высокий человек с английской трубкой, набитой медовым табаком, и я слышал его басовитый голос: «Сотни раз я говорил вам: не пристраивайтесь к жизни, скитайтесь, будьте бродягами, пишите стихи, любите женщин, но обходите за два квартала солидных людей».