Я ударил его в живот, — к тому времени я уже прошел ускоренные курсы самозащиты, которые преподал мне отец, — Леша согнулся, но тут же выпрямился, как пружина, в руке его сверкнул нож, это был небольшой перочинный нож, какой носят почти все школьники, и кинулся на меня; я не успел по-настоящему увернуться, он целил мне в живот, но нож скользнул по ребру и пропорол кожу. У меня до сих пор на этом месте небольшой шрам.
Ребята бросились к Леше — там было немало моих приятелей, — но он, увидев, что рубаха моя окрасилась кровью, вырвался от них и убежал. Меня свели в медпункт, где, само собой, была выдумана оригинальная версия, что я, купаясь, напоролся на железяку, а медсестра сделала вид, что поверила каждому слову.
Отец тоже сделал вид, будто поверил, и только потом мне стало известно, что он узнал обо всем еще до того, как я переступил порог дома.
Дней через семь я шел из школы один, задержавшись там уж не помню по каким причинам; переулок наш был пустынен, и в конце его я внезапно увидел Лешу, он стоял, широко расставив ноги, набычив белесую голову, явно поджидая меня. Бок у меня еще болел и был перетянут бинтом. «Ладно, — упрямо подумал я, — сейчас ты у меня так получишь, что забудешь, как кидаться на людей с ножом». И я пошел на него. Он ждал и смотрел на меня по-своему — не мигая, и когда я приблизился на расстояние, чтоб можно было сделать первый рывок и ударить, он протянул мне картонку, на которую был наклеен затертый листок бумаги.
— На, — сказал он, — читай.
Я растерялся:
— Что это?
— Читай, — упрямо повторил он.
— Зачем? — отодвигая от себя картонку, словно в ней таилась угроза, сказал я.
— Твой отец велел, чтоб я тебе показал, — сухо сказал он, и я тут же понял: Леша не врет, что-то действительно было важное на этом клочке бумаги.
Я стал читать, с трудом разбирая полувыцветшие, выведенные чернильным карандашом печатные буквы.
Я запомнил эту записку, может быть, не совсем точно, но запомнил.
«Любимая Глаша! Ты получишь это письмо, когда меня уже не будет. Меня скоро убьют. Знай, что я люблю тебя и что жизнь свою отдаю не дешево. Знают поганые, что им скоро конец, и потому совсем озверели. Меня распинали, как Иисуса на кресте, вгоняли иголки под пальцы, и все же я выстоял. Когда нужно будет, расскажешь сыну, что делали немцы на нашей земле. Прощай».
Я тогда ничего не понял, да и не мог понять, потому что многого не знал, и осознание всего пришло позднее, а в тот миг я прочел эту записку, повертел картонку, на которую она была наклеена, и спросил:
— Это что?
— Это мой отец, — сказал Леша.
И когда я сообразил, кто мог написать такую записку, то сразу же забыл все, что было у меня с Лешей, и воскликнул:
— Здорово! Так он у тебя разведчиком был?
— Может быть, — сухо ответил он, вырвал у меня картонку и, как тогда, на плотине, окинув презрительным взглядом, повернулся и пошел вперевалочку прочь.
Благодаря отцу я понял, что произошло тогда с Лешей на плотине: в тот день мать впервые рассказала ему, как погиб отец, и показала его посмертную записку, которую переслали ей из политуправления еще в сорок пятом году, — с нее потом сняли фотокопию, и она была напечатана в сборнике посмертных писем погибших героев. Видимо, сообщение матери сильно потрясло Лешу, да, я думаю, иначе и быть не могло: ведь когда читаешь документы о том, как пытали в гестапо, и то становится жутко, но если представить, что это же проделывали с твоим родным отцом, то можно не выдержать; и вот тут-то он наткнулся на меня, вспомнил мою кличку, и может быть, раньше до него дошли слухи о моей истории.
Так меня чуть не убили за мою кличку, и это, пожалуй, был единственный случай, когда во мне увидели немца. А с Лешей мы встретились, когда я уже был студентом. Конечно, я бы никогда его не узнал, если бы наткнулся на него случайно, — теперь это был здоровый, тугоплечий парень, с крепкой розовой шеей, волосы его потемнели и обрели нормальный, темно-русый цвет. Я застал его у себя дома вместе со старым другом нашей семьи Ефремом и отцом. Когда я появился, отец сказал Леше, кивнув на меня:
— А вот и корешок твой.