Однако, прослышав, что у нее умерла мать, я наступил на горло оскорбленным амбициям и позвонил ей с предложением любых услуг, начиная от денежных. Я готов был непроницаемо снести самый оскорбительный отказ, но в М-глубине что-то все же оборвалось, когда я услышал в трубке не убитую даже горем ту особую ее интонацию, которая у ее матери переходила в некое подобие простодушной крикливости: «Руку сломила. Там на взгорочке были копытца натоптаны, а я возьми…» – ее «мамаша» готова была с детской доверчивостью отвечать на формальный вопрос полузнакомого человека. Впрочем, она меня с тех похорон ее пропащего сына тоже запомнила: «Он такой интеллигентный, ты бери с его пример», – знает такое слово – «интеллигентный», любовно фыркнула Юля. Но не скрою, известие о смерти ее матери обдало меня холодом больше оттого, что Юля давно страшилась остаться с отцом вдвоем – «мы с ним поубиваем друг друга». И я на разные голоса навязывал и навязывал свою помощь, а она октавой выше обычного повторяла как попугай: ничего не нужно, зачем?.. Но я продолжал звонить ей каждый вечер, и она, хотя и отвечала совершенно мертвым голосом, разговора по своей инициативе все же не прерывала, несмотря на то что говорил я, может быть, с чрезмерной ласковостью: все, дескать, и в самом деле проходит, перемучаешься и снова начнешь радоваться, улыбаться… «Мне это не нужно, – отвечала она, но полной уверенности в ее голосе я уже не слышал. – Мне лишь бы отца дотащить. Его в больницу предлагают взять, но я хочу, чтобы это дома произошло…» «Ты сейчас замучена. А потом снова оживешь», – почти сюсюкал я и читал ей Фета: для ясных дней, для новых откровений переболит скорбящая душа. И чувствовал, как она затихает: преданность к возвышенной ауре, окружающей стихи, не умирала в ней – они и впрямь святые, эти отличницы из низов.
«А как вообще отец?» – «Да никак – плачет и матерится. Раньше бы я его за это… А теперь – чем бы дитя…» Тогда-то она и пошла в дворники, чтоб постоянно быть рядом с отцом, у которого нарастание беспомощности сопровождалось опережающим нарастанием гордыни. Он терял слух, но желал, чтобы телепередачи были ему внятны до последнего слова. Он терял зрение, но требовал, чтобы буквы в газете оставались по-прежнему отчетливы. Он терял подвижность, но не позволял подмывать себя на рабочем месте – в постели, а требовал волочь его тушу в ванную. Я употребляю слово «туша» без всякой злости – разве что на реальность, которой мало просто убить достойного человека, а надо еще поглумиться, всячески его опустить, чтобы запакостить и самую память о нем. Хотя Катька все же сумела из безумного паралитика восстановить прежний образ отца… А Юля, придя с работы, ложилась на диван и смотрела сериал за сериалом, эти обезболивающие средства для бедных, поднимаясь только по гонгу из отцовской комнаты – ложкой по кастрюле.
И единственным, чем мне удавалось ее расшевелить, оказались мои неприятности. Заметив это, я принялся жаловаться на все подряд – на здоровье, на детей, на коллег, которые совершенно меня не ценят и всячески обижают, и в ее голосе начинал разгораться даже какой-то жар. И месяц за месяцем ей, словно по кирпичику, по дымку, по пушинке, по отблеску, по иллюзийке, удалось снова выстроить какой-то воображаемый контекст, в котором и об отцовских выходках стало возможно отзываться с шутливой досадой. И я начал звонить все реже и реже… Но все-таки мы были в курсе дел друг друга.
Моя М-глубина могла бы еще долго наслаивать на реальность один призрак за другим, но Юля уже довела до совершенства последнюю кучу. И мы вновь сидели рядом, и, встречаясь глазами, вновь начинали невольно улыбаться, когда в словах не было вроде бы ничего смешного. Только ее зубы, ударявшие мне в глаза, каждый раз меня пугали. Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубы?
Не задумываясь, отчего ей так хочется мне все это рассказывать, она перескакивала с папаши и кастрюль на президента и художественную литературу, и что-то во мне съеживалось, когда я видел, что у нее жест по-прежнему предшествует слову: сначала кружок и нырок кистью и лишь затем слова «я положила в кастрюлю», сначала бегущие указательный с безымянным пальцем и лишь затем слова «я побежала». Разумеется, ей необходимо было установить отчетливые отношения и с президентом: ведь в каждом человеке можно выделить (ребром ладони нарезались воображаемые доли) и хорошие и плохие качества, а показывать (демонстрировалась горсточка) одни только… Она по-прежнему была детски заинтересована во всем высоком и по-прежнему детски доверчива к высокоумному апломбу – относилась серьезно, словно к вечным звездам, к однодневным фонарикам, разжигаемым шарлатанами. Она выспрашивала мое мнение о случайно услышанных по телевизору книгах, о которых правильнее всего было бы вовсе не слышать, ограничивая себя фантомами лишь проверенных фирм, – и я чувствовал, что моя улыбка становится все более и более растроганной.
Что в свою очередь не укрывалось и от нее.
– У тебя замученный вид, – вдруг заключила она, едва сдерживая улыбку.