Настолько могущественный, что одного вдоха из недостаточно промытой ампулы оказалось довольно, чтобы – замученный, облезлый барсук с седым потеком изо рта – я вновь повлекся тем же путем. И судьба вновь взялась мне подыгрывать – не мне, овладевшему мною фантому: в обширном оранжевом жилете и секонд-хендовых шароварчиках, о коих когда-то отзывалась так презрительно, Юля формировала граблями воздушную кучу банной листвы. О, витязь, то была Наина! Нет, она была нисколько не «хуже» Катьки, но – мы способны любить лишь собственные фантомы, а новую Юлину наружность моя фантазия еще не успела перегримировать. Короче говоря, внешность Юле досталась не от того фантома, и он взвился на дыбы при виде подделки, которую ему намеревались подсунуть.
Я едва не нырнул в растрепанные веники кустов, но Юля меня уже углядела и – сначала замерла, потом вспыхнула, потом просияла своими новыми, оптимистически продвинутыми вместе с верхней губой, глазурованно-белыми и необыкновенно крупными зубами для бедных, обрамленными вверху и внизу узенькими клычками желтого металла (богатеям-то научились вставлять совсем как настоящие – кривые, желтые, траченные кариесом…). Я сумел изобразить несколько разухабистое «ба, кого я вижу!», сильно недотянув до той «простодушной» радости, с какой я впервые до нее дотронулся: я ухватил ее на спуске «Василеостровской» и повлек обратно в вычислительный центр, вэцэ, – повлек настолько «чисто дружески», что эта недотрога, от любых прикосновений прядавшая, как кровная кобылица, воспротивиться не смогла. Манера бесшабашного простодушия, столь выгодно оттенявшая мои интеллектуальные заслуги, немедленно открыла ей наслаждение умильной ворчливости: «Ты что рубаху расстегнул до…» Для этой фифы требовалась невероятная доза беспечности, чтобы она осеклась лишь на окончательно неприличном слове «пуп».
Я делал вид, будто если бы не она, то я так бы и попер в лабиринты проплетенных цветными косами проводов перемигивающихся тумб – тогдашних «ЭВМ», где царила сварливая оливковая девица, тешившая меня итальянскими ассоциациями. Впоследствии эта деспотичная неаполитанка за что-то выставила Юлю из зала, и она сквозь дождь и град явилась ко мне в Пашкин особняк мокрая, трагическая и оттого сильно похорошевшая в обтекающем плаще болонье; попыталась что-то сказать – и расплакалась. Да, нелегко ей было с ее чувствительностью к унижениям столько лет тянуть роль любовницы… «А я тебе что-то припас! – захлопотал я, будто с маленькой, и помахал перед нею «Мишкой на Севере». – На сдачу дали». «Зачем же ты мне это рассказываешь?» – сквозь слезы улыбнулась она, а я сунул конфету ей в холодный карман и немедленно услышал легкий бряк – конфета пролетела насквозь. «Разве девушке можно с рваным карманом ходить!» – с удовольствием передала мне она назавтра материнские укоризны, но в ту минуту лишь произнесла обреченно: «И часы все время сваливаются…» «Похудела, что ли?» – со Славкиной непосредственностью заинтересовался я, и она от неожиданности даже задохнулась: «Хах-х-х…» – и лишь через мгновение раскатилась окончательным смехом. И уже с полным удовольствием в сто одиннадцатый раз изобразила вечное материно огорчение: «Юля, девушка же не должна так хохотать!» Она уже успела немало порассказать мне про свою «мамашу» (Юля смущалась излишне нежных слов типа «мама»), столь же типичную городскую колхозницу из прачечной или из гардероба, сколь фирменной студенткой из филармонии и БДТ была Юля, – вещь поразительная при их поразительном сходстве.