Пересушенные листья шуршали над головой не менее мертвенно, чем под неверно бредущими ногами. Вот так же невпопад эти ноги меня несли в то постыдное утро, делая вид, будто бредут, сами не зная куда. В ту пору судьба весьма услужливо убирала с моего пути препятствия к незаработанной халяве… Юля была бы смертельно оскорблена, сообщи я ей, что она служила для меня утонченным наркотиком: мир еще не скоро поймет, что оказаться сравнительно безопасным психоактивным средством – заслонять скуку и ужас мира, не уводя из него, – высочайшая миссия, доступная смертному. Уже подсевший, после безумного ночного загула, – вспышками помню, как таксист за наш счет везет нас ремонтироваться в обморочно неохватный пустынный таксопарк, и я всю дорогу сквозь неведомые индустриальные пустоши восхищаюсь его мужественной невозмутимостью (как это он умудряется сочетать сферу услуг с таким достоинством!), пока он не произносит с сожалением, не поворачивая головы: «Хороший ты парень…»; потом помню себя над цементной траншеей, внимательно вглядывающимся в трескучие бенгальские огни электросварки под пузом клейменой шашечками бежевой «Волги» и начинающим догадываться, что свою родную мужскую компанию в этих бескрайних полумраках мне уже никогда не отыскать; потом, уже с обретенными откуда-то друзьями, спасаемся от милиции безвестными проходными катакомбами, – и вот я уже отражаюсь в полированном столе у какой-то строгой дамы с собакой, с рыком лязгнувшей зубами в микроне от моей руки на попытку ее погладить – к гневному ужасу хозяйки и детскому веселью нашей компашки, – и вот, еще нетрезвый, но уже этого не чувствующий, я бреду, вроде бы сам не зная куда, по каким-то сталинским полуокраинам, в ту пору казавшимся мне чуть ли не еще более унылыми и прозаическими, чем хрущевские: я еще не знал, что значительными и ничтожными бывают не предметы, а лишь ассоциации, которые они у нас вызывают, и сейчас, удаляясь в вечность и обращаясь в фантом, сталинская эпоха своим убогим ампиром пробуждает во мне ощущение некоего грандиозного испытания, еще раз открывшего слепому миру, что горстка придурков, зачарованных вульгарнейшим фантомом, способна поставить на колени миллионную бесфантомную массу. Только просветленная северная безлюдность избавляла меня от чувства, что я бреду под кущами какого-нибудь унылого Днепропетровска (зато сейчас неумеренная кудлатость сомкнувшихся над моей головой веников, наоборот, пробуждает во мне желание уловить хотя бы запах чего-то чужого, далекого – хотя бы украинской летней сырости под деревьями, – но земля пересушена, как мумия).
Однако непротрезвевшими ногами приближаясь к перекрестку, где я уже однажды, тоже «случайно», подглядел, как Юля перебегает дорогу перед наглой зеленой машиной – в своем отглаженном рубчато-синем костюмчике… Мы к тому времени уже делали вылазки в «низкое», где только и возможно завершение любви: она помогала мне выбрать немаркую футболку по случаю Катькиного отъезда, пренебрежительно отзывалась о дамском костюме с шароварчиками вместо брюк («кому хочется быть клоуном!»), делилась, что никогда не смотрит на водителя, перед чьей машиной торопится прошмыгнуть… «А вдруг он мне кулак показывает?» – «И что?» – «Чего это он мне будет кулак показывать!» Однажды она даже увлеклась до того, что поведала о своей попытке лечить простуду горчичниками – горела вся… И осеклась на неприличном слове «спина». Впоследствии она при помощи тех же горчичников вечно боролась с задержками – пылали два рубиновых прямоугольника на спортивной пояснице…
Похмельная дурь мешала мне оценить слишком уж озабоченную целеустремленность слишком уж редких прохожих, и только под ее окном я наконец догадался посмотреть на часы – семь. «Закричи иволгой», – посоветовал бы Славка, но частичная невменяемость подсказала мне свистнуть в два пальца (моя искушенность в хулиганских искусствах неизменно вызывала умильное Юлино сострадание: «Тяжелое детство…»), а если выглянет не она, сделать вид, что это не я. Все же я понимал, что свистеть во второй раз – уже совершенное безумие, но свистнул и в третий. И долго, балансируя на колене, завязывал мнимый шнурок, пока опухший мужик в стальном пижамном кителе заспанным взглядом сверлил мой затылок.
И ведь был я уже и не совсем мальчишка, таскал дочку в садик, «работал над диссертацией»… Наркотик, наркотик.