В некоем выжидательном отупении – я бы уже с удовольствием смылся, но что-то я должен был довести до конца – я посмотрел в окно. Прямоугольные трубы на плоских крышах окружающих Юлину башню пятиэтажек под бешеным ливнем уходили вдаль стройными рядами, словно стелы на европейском кладбище.
Где-то в квартирных недрах вслед за томным дверным стоном послышались звуки закончившегося заседания – грохот и перестук передвигаемых стульев, сменившиеся ритмическим пыхтением и низким ворчанием, которому Юля вторила прерывистыми добродушными покрикиваниями. Мне показалось даже, что я различаю знакомое шлепанье мотающихся тел о стены, – пришлось сделать усилие, чтобы не сунуться с подмогой: одноразовые услуги все равно ничего не стоят, а как отреагирует «папаша»… Да наверняка и она (как и я) предпочитает обойтись без свидетелей.
Из-под обойного листа открылись ее загорелые семенящие ноги рядом с беспорядочными выбросами пижамных штанин в забытую голубую полоску. Водружение на унитаз представилось уже лишь моему противящемуся воображению. Затем Юлины ноги отошли в сторонку, через некоторое время послышался шум спущенной воды, потом проволоклись спущенные пижамные штаны, из которых восставали смертельно бледные набухшие ноги, затем штаны были вздернуты за обойный лист – и снова началось сопение, ворчание, шарканье, шлепанье, поощряемое прерывистыми Юлиными покрикиваниями. Новые громыхания стульев. Томно простонала и захлопнулась дверь.
Заглянула Юля: я сейчас, я должна подождать, пока он покурит, а то он может окурок в постель уронить, уже бывало, он же не видит почти ничего… И горько заключила: «Совсем старый».
Я дожидался ее отупело, как приготовившаяся к доению корова. Происходившее было слишком страшно, чтобы допустить его в М-глубину.
Чтобы еще надежнее защититься реальностью от правды, я потрогал, горячий ли чайник, обжегся и пристроился на хлипкий табурет лицом к обливающемуся слезами стеклу. Висячее кладбище по-прежнему терялось в непроглядной толще дождя.
Очередного дверного стона я почему-то не расслышал и едва не подпрыгнул, когда над моей головой раздалась Юля:
– Извини, пожалуйста, – с ним только расслабься…
– Да я все понимаю, – с предельной отзывчивостью начал оборачиваться к ней я, оберегая табурет, – у меня у самого мама…
На этом заколдованном слове голос мой опять дрогнул – Юлино присутствие вновь расшевелило мою изнеженность. И Юля тоже дрогнула – внезапно обняла меня сзади за полуповернутую голову.
Я слегка обмер, хотя вроде бы именно этого и добивался, и попытался довернуться к ней, приподнявшись над неверным четвероногим. Она воспрепятствовала, видимо, пряча от меня свое лицо, снова горячее – я чувствовал ухом.
– Ты, наверно, думаешь, что я сумасшедшая?
– Я думаю, ты была сумасшедшая, когда меня отталкивала.
– Тогда все было иначе. Тогда мне еще хотелось чего-то прочного. А теперь я живу одним днем. И думаю: если мы можем украсить друг другу жизнь – почему этого не сделать?
Она даже за моей спиной проговаривала это, понизив голос и отворачиваясь в сторону.
– Ну да, ну да, разумеется, – заторопился я, и, чтобы возместить сверхлюбезную суетливость своих слов уверенными и прочными делами, ласково, но твердо разомкнул ее руки, и, освободившись наконец от табурета, обнял ее за раздавшийся корпус. Руки наотрез отказались признать ее своей, но она отдалась им с такой безоглядной готовностью, что я ощутил стыд за свою придирчивость. Я пытался искупить ее страстностью поцелуя, но она спрятала свои губы у меня на плече:
– Подожди, подожди, дай мне почувствовать, что я тебя снова обнимаю, когда ты мне звонил, мне всегда просто невыносимо хотелось тебя обнять, ну подожди, ну подожди!..
Ее замирающий шепот напомнил мне, что нас может услышать ее отец, и она, мгновенно уловив мое беспокойство, улыбчиво зашептала: не бойся, не бойся, он ничего не слышит, это я просто так шепчу. Верно, в такие минуты она даже в полной безопасности всегда переходила на шепот, чтобы не потревожить некие витающие поблизости фантомы.
Настигнув наконец ее губы, я внутренне сжался, до того они были чужие и царапучие. Однако опьянение лишило ее обычной чуткости – она, как в былое время, пустилась проказничать своим веселым язычком, и я, все больше теряясь, ощутил, какой он пересохший и вообще неуместный, – вспомнился вдруг какой-то ремизовский старец, дававший паломницам язык пососать. Однако руки помнили свои обязанности – распустили бантик на поясе, раздвинули коричневый занавес, явив моему мечущемуся взору тело, которое я когда-то знал гораздо лучше собственного.
В соседстве с разделившим их чешуйчатым мыском загара ее сильно отяжелевшие груди казались смертельно бледными и ужасно немолодыми: «Мама», – больно екнуло в груди. Гимнастический животик ее тоже оплыл в нормальный дряблый живот немолодой тетки – было прямо-таки дико его целовать: что это, с какой стати?.. Лобок ее, правда, был по-прежнему залихватски взъерошен – зато веретенообразный просвет между бедрами безнадежно затянуло рябой бабьей обрюзглостью («Мама, мама…»).