– Юлиана! – донесся хриплый крик.
Я резко выпрямился и даже слегка запахнул полы халата обратно.
– Не обращай внимания, он просто от скуки, – со снисходительной досадой кивнула за спину Юля.
– Но… Он же может войти?..
– Не выберется, я его стульями загораживаю. Он уже два раза газом обжигался, зажженные спички на пол ронял…
– Он даже стулья не может раздвинуть?
– Я их связываю.
М-да…
– Ладно, пойдем ко мне в комнату, раз ты такой нежный, – это насмешливое слово она прошептала с особой нежностью.
Без всякой нужды прошмыгнув прихожую на цыпочках, я окончательно ощутил себя пронырой, которого вот-вот наладят в шею.
На постаревшей тумбочке у ее обветшавшего дивана стояли две большие фотографии – задорная мать в лихих кудряшках и смущенный от непривычного парадного костюма отец, оба сегодня годятся нам в дети.
– Теперь это все, что у меня осталось, – как бы легкомысленно обронила Юля, но жалобная нотка все же прорвалась.
И мне ужасно захотелось прижать ее к себе, погладить и утешить, но между мной и ею стояла чужая тетка в поношенном Юлином халате.
Отец ведь еще жив, порядка ради хотел возразить я, однако вовремя сообразил: это уже не он.
В Пашкином особняке хоть задвижка была… Юля мгновенно разгадала мой взгляд на дверь и, ласково улыбнувшись, придвинула к ней стул:
– Не бойся, он и раньше ко мне не заходил.
Мы снова обнялись – она самозабвенно, я неловко, все острее ощущая чуждость ее тела и лживость своего жеста. Но моя скованность, вероятно, представлялась ей трогательной застенчивостью. Что в свою очередь усиливало во мне ощущение собственной подловатости.
За стеной послышались нетерпеливые удары ложкой по кастрюле.
– Ему что-нибудь нужно?
– Ничего ему не нужно, он так развлекается. – Ее ласковая снисходительность явно относилась к нам обоим.
Мой взгляд упал на увядшую куклу-невесту на подоконнике, паралично прикрывшую левый глаз.
– Как твоя кукла, все вскрикивает?
– Нет. Отвскрикивалась.
Между тем бледно-огненная тетка в Юлиной халате ласковыми движениями, будто одеялко любимого малыша, подтыкала под спинку простыню на диване, порождая во мне протест против ее бесцеремонности: я ведь еще ни на что не подписывался. Вместе с протестом нарастал и стыд перед Юлей за это предательское чувство, и все более мучительная жалость к ней, с такой доверчивостью углублявшей эту унизительную для нее ситуацию, а с ними и досада на ее наивную слепоту – вместе со стыдом за эту досаду… Этот ядовитый букет все пышнее разворачивался в моей душе, с каждым мгновением наливаясь цветом и соком. А поверх всего все густела и густела тень безнадежности – да разве за этим я сюда влачился, делая вид, будто иду, сам не зная куда!..
Под жидкий кастрюльный набат я снова развел полы ее халата. Она с готовностью сронила его с плеч и, что-то азартно приговаривая, принялась расстегивать на мне отцовскую ковбойку, поклевывая меня в обнажающуюся грудь чужими странными поцелуями. Затем опустилась на корточки, пробежалась цепочкой почмокиваний по бесчувственности моего рубца и посторонними нелепыми руками взялась за брючный ремень. Я напрягал все силы, чтобы не выдать своего напряжения, а она, ничего не замечая, заигрывала с каждой новой частью моего тела, как и прежде, не разделяя приличного и неприличного: «Здрасьте! Давно не видались! А шовчик на месте? – быстрый взгляд снизу. – На месте». Она лизалась со своим верным ванькой-встанькой, и я горел и горел на все раскалявшейся сковороде стыда за подавляемое желание высвободить самое дорогое, что у меня есть, из чужих сверкающих зубов. Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубы?!.
Я попытался разрядить свое напряжение шуткой:
– Я вам, кажется, уже не нужен?
Поскольку рот ее был занят, она, усаживая меня на диван, сделала лишь успокаивающее движение ручкой: не беспокойся, мол, дойдет очередь и до тебя. Стараясь не вслушиваться в кастрюльное дребезжание над ухом и не вдумываться в бредообразие происходящего, чем-то напоминающее насилие, я все-таки начал впадать в известное томление и попытался отблагодарить ее рукой, преодолевая глубочайшую непристойность своих усилий по отношению к совершенно неизвестной мне женщине. Она, протестующе мыча, взбрыкивала крупом, уворачиваясь от моих ласк. «Тебе неприятно?» – осторожно поинтересовался я, и она вскинула раскрасневшееся пятнами лицо: «Наоборот. Я боюсь умереть».
Подтянув к себе ее чужое, слишком громоздкое для узкого диванчика тело, я попытался занять доминирующую позицию, но она взмолилась жалобно, как тогда в «Колхети»: «Не надо, у меня сейчас все циклы сбиты…» – и я отпустил ее миловаться с любимой игрушкой. У нее была еще и такая забава – отклонить его в сторону, чтобы выпрямившись, он хлопнул ее по носу – и возмутиться: «Чего дерешься?!.» Но сейчас вместо разнеженного благодушия я испытывал желание защититься рукой.