Со временем я все это ампутировал, но теперь я беспрепятственно дозволял своей глубине разворачивать и разворачивать передо мной такую приблизительно панораму: время делает свое вечное дело – разрушает, и вот на маминой могилке уже опрокинута полированная гранитная стела, и ее заметает песком, как уже замело тысячи и тысячи могил таких же чудных и удивительных мам и бабушек, а серый холодный песок все заносит и заносит дома и города, реки и дороги, и вот уже на земле не осталось ничего, кроме холодной серой поземки, и вот остывший дымящийся холодной пылью шар, кружась уплывает, уплывает и наконец теряется среди бескрайних пространств мертвой космической пыли…
Однако теперь эта картина вызывала во мне не ужас, а лишь примиренную грусть. Я жалел только, что в отличие от Катьки на маминой могиле я не чувствую себя ближе к ней – наоборот, овальная на эмали фотография, на которой мама болезненно улыбалась и вскидывала брови с грустной готовностью принять и обогреть какого-то не слишком приятного гостя, – этот овал лишь являл собою еще одно вещественное доказательство необратимости всех реальных процессов. От любых попыток подкрепить фантомы фактами я только трезвею, начинаю задумываться, не слишком ли это бестактно – симметрично маминому лицу оставить дикий каменный овал для будущей отцовской фотографии, – но тут же соглашаюсь, что так оно и следует: если бы в гранит была вмазана Катька, я бы смотрел на овальную нишу для себя самого с полным приятием. Раз уж Катька туда ушла, я готов беспрекословно за нею последовать, что бы там меня ни ожидало. Разумеется, не ожидает меня там ничего – ну, значит, ничего.
Я думаю об этом с какой-то даже лирической проникновенностью – о том, что отец в конце концов упокоится (отличное имечко для процесса-фантома) под заозерскими мачтовыми соснами рядом с бабушкой Феней. И он и она – они оба достойные представители своих народов. И они всегда отзывались друг о друге с такой растроганностью, что в наивном человеке это могло возбудить иллюзию, будто между народами возможно братство. Однако нет – фантомы в компромиссы не вступают.
Я напрасно боялся за отца. В последние годы он был привязан к маме именно как ребенок, но – когда потребовалось не страшиться, а переносить – он снова показал себя героем. Обрядившись в свой выходной костюм несдающегося босяка, он обреченно молчал над гробом – кажется, мне пришлось перенести более трудную борьбу со спазмами в горле, и только когда мама уплыла в глубину, безнадежно обронил: «Взял ее за руку – холодная…»
И оставить его одного в квартире, где все пропитано маминым присутствием, я тоже боялся зря: он каждое утро писал ей длинные письма, сортировал реликвии, потом садился за итоговый труд своей жизни об экономии всего на свете. Я навещал его практически каждый день; голос у него был убитый, но никаких надрывов опасаться не приходилось. «Когда человек умирал, у евреев было принято говорить: благославен судья праведный», – каждый раз с суровой значительностью сообщал он мне, и я безнадежно сожалел об утрате фантомов, позволявших человеку мириться с утратами. Я долго не мог собраться с силами выбросить две вишенки, подвешенные мамой у своего изголовья и уже превратившиеся в бурые сухофруктинки. А отец однажды без долгих слов взял и смахнул их в помойное ведро. И вынул из последней маминой книги заложенные в нее очки тоже он, а не я, мне это было страшно сделать – словно отключить реанимационную машину.
Лишь забегавшая убрать-постирать Катька вызывала у него кратковременный приступ рыданий, но тут ее всегдашняя готовность слиться в экстазе служила чересчур уж соблазнительной провокацией. От обедов ее отец все-таки отбился, уверив ее, что самообеспечение его все-таки развлекает. Благодаря нынешнему разнообразию цен у него появилась возможность семенить из лавки в лавку в поисках совершенства – максимальной дешевизны. В своих скитаниях он начал приглядываться к конкурирующим старушкам – «так много с палочками…» Отобрав пару самых беспомощных, он принялся, как тимуровец, таскать им хлеб и молоко. Я еще раз убедился, что, когда дело касается реальностей, а не фантомов, мой отец самый хороший человек, которого я когда-либо встречал. Но, увы – или к счастью, – фантомы для нас важнее хлеба.
Тем не менее сегодня я переношу ежедневную тридцатиминутку лжи почти без раздражения – теперь мне по-настоящему претит только ложь из алчности, а ложь из слабости, из страха… Наверняка и я такой же. А отца до пресечения дыхания ужасает в России все, через что когда-либо может выразиться ее сила, все – от армейской дисциплины до чувства национального достоинства. Зато постоянный сбор компромата дает ему еще одну жизненную цель. И слава богу. Чем бы дитя…