После смерти мамы я от пуза вкусил, что такое снисходительный ад по старцу Зосиме – ад как невозможность делать добро. Меня буквально ломало от неудовлетворенного желания собираться к маме на ночлег, сгибать-разгибать ее ногу, горлопанить, врать… Пустоту в душе усиливала пустота в доме – мне начало не хватать ставшего на путь исправления Дмитрия, и даже внук, оказалось, успел пустить во мне корешки. Впрочем, одного этого было бы недостаточно, чтобы выбросить столища денег на поездку в неродные Палестины. Но Катьке, как галерник, прикованной к рабочему месту, уж так не терпелось, чтобы я посмотрел на Митину жизнь своими глазами, «разобрался»…
Однако во время преддорожной помывки я обнаружил, что мягонькая родинка между лопатками успела сделаться сухой и царапучей, – разумеется, Катька погнала меня к онкологу. И вот мои ноги уже расползаются в снеговом месиве, отыскивая унылое здание для обреченных. Укрывшаяся за марлевой полумаской тетка в гардеробе, чтобы случайно не прикоснуться ко мне, делает обманное движение номерком и строго пристукивает им о прилавок. Старухи, старухи… Если что – отцу сказать, что уехал-де в Америку. Но – приговор вынесен с отсрочкой, а неопределенность срока исполнения – это и есть счастье. Тетка в гардеробе снова отказывается принять у меня номерок: «Ложим сюда!» – тычет пальцем в прилавок. Ну да ничего.
(А Юля где-то на горизонте давит и давит на мою совесть…)
Финский залив в растрескавшихся льдах напоминает ладонь древнего старца, извивы лесопосадок среди белой равнины тоже почему-то кажутся мне папиллярными линиями. Какой-нибудь психоаналитик наверняка нашел бы, что в нашем семействе любят детей греховной любовью. Моя сверхдобродетельная мама однажды с недвусмысленной мечтательностью показала мне на памятник Пушкину перед Русским музеем: «Мы с тобой здесь когда-то встречались…» – а я лечу на встречу с Дмитрием с таким волнением, словно на любовное свидание. А вот Юля…
Уже на трапе обдало солнцем и теплом. Не жарой, но это же декабрь! Рваный желтый камень аэровокзала слепил глаза, как крымский известняк. В выкликающей толпе Дмитрий поразил меня серьезностью и галстуком. Он не только не загорел, но, наоборот, побледнел и если не похудел, то подтянулся. Что значит ответственная работа – окунать какие-то полоски в мензурки с водой и записывать, сколько в ней накопилось всякой пакости. Да потом еще сводить их в таблицы!.. Он был несомненно рад мне, но – сквозь какую-то безотлагательную заботу. Не задерживаясь на этапе возгласов и взаимных охлопываний, он перехватил мою сумку и быстро повел меня к солнцу и пальмам вдоль разогретого асфальта. «Да у вас здесь просто Флорида!» – закинул я приманку экзотики, но он лишь покивал с беглой улыбкой, как будто я напомнил ему о совместных играх в казаки-разбойники.
Просторы за окнами автобуса сверкали бескрайней зеленью, а Дмитрий внимательно расспрашивал меня о нашем здоровье, о делах, о деньгах, отказываясь принимать мой молодецкий тон: ништо, мол, горе не беда. Справа в отдалении потянулась земляная гора, отделываемая вдоль гребня крошечным бульдозером. «Что это такое, арабская земля?» – попытался я оживить сына, но он ответил с той же серьезностью: «Свалка, я думаю». Пролетели заросли кактусов – небритых зеленых пропеллеров, пухлых ладошек, лаптей, за которыми угадывались ноги раскинувших их лодырей. Вдали показались разрозненные небоскребы Тель-Авива – однако мы свернули от них куда-то влево.
– В Бат-Ям, – предвосхитил Дмитрий мой невысказанный вопрос, тут же предупредив и следующий: – Это пригород Тель-Авива, там живет много русских.
Да я уже и в автобусе слышал русскую речь, а один фраерок сыпал в мобильник матерки за матерками, возможно, обманутый соседством классического еврейского патриарха при бороде, пейсах и кипе.
Улица, в которую мы влетели, казалась нарядной из-за лакированной зелени и домов, свободных от обшарпанности. Далеко не сразу я разглядел, что в них не было ничего «для красоты». Пролетели, правда, над цепочкой бассейнов с каскадами – но это же вроде полезно еще и для здоровья. Да это же наш Магнитогорск – только гораздо шире и выше. Тем более что серый цементный квартал, в котором мы сошли, был уже окончательный Магнитогорск, только параллелепипедально остриженные бастионы кустарников вокруг были непроницаемо-пружинисты, как прическа папуаса. Хотя озабоченные повадки Дмитрия и отключили во мне фантомотворческую М-глубину и вследствие этого уже ничто меня поразить особенно не могло, я все-таки отметил, сколь круты ступени в чужой стране. И увидел в квартире прежде всего квадратные плитки каменного пола и лишь затем – вытянувшегося внука: он вглядывался в меня как в чужого. Вот он загорел. А волосики выгорели. Я дернулся было его обнять и замер – и он к этому не привык, и мне учиться уже поздно.