В следующий раз, во вторник, с Дюгомье она тоже отбросила одеяла. А я был за дверью, на своем табурете. Именно в тот раз я едва не закричал. И все из — за шкафа. Это был старый шкаф с улицы Боррего. Ему было довольно много лет, и его дверца открывалась. Чтобы она не открывалась, туда просовывали сложенную в несколько слоев бумажку. И бумажка, должно быть, упала, или что-нибудь еще. Короче говоря, во время моего созерцания дверца открывается. Дверца шкафа, разумеется. Медленно-медленно. Представьте себе только! Зеркало двигалось, разворачивалось, отражая всю комнату и показывая мне оба их тела. Дюгомье и Ортанс, два их тела, которые медленно перемещались, как на волне, казалось, приближаясь ко мне, надвигаясь на меня, словно давний сон, который видишь вновь. А! Это было такое впечатление, клянусь вам! Ощущение яркое, быстрое, сладостное, даже слишком приятное, я припоминаю, потому что именно после этого эпизода, доставившего мне нечто вроде радости, это зрелище, вместо того чтобы продолжать интересовать меня, стало вызывать у меня чувство тоски.
Вот именно, чувство тоски. Из-за того, что зрелище, в общем, не касалось меня. Ладно. Не касалось, так не касалось. НО ПОЧЕМУ ОНО МЕНЯ НЕ КАСАЛОСЬ? Да, почему? По какому праву эти двое ходили гулять в долины, куда они меня не брали? Дюгомье приходил по воскресеньям. Он был у нас в гостиной. С Ортанс. С Мартой, игравшей на полу. Со мной. И я был между ними. Я был вместе с ними. Каждый является частью нашего существования, и каждый помогает существовать другому человеку. Ортанс, наливавшая нам кофе. Дюгомье, рассказывавший нам про свою жизнь в другой стране. Я, поедавший его конфеты. А между нами — немного человеческого тепла. Между нами — любовь. Речь идет не о глупой любви между Ортанс и Дюгомье. Я говорю о другой любви, о любви между нами, которую мы испытывали все четверо и которая состояла и из чашечки кофе, приготовленного Ортанс, и из того удовольствия, которое я испытывал, дразня Дюгомье. Разве не так? Но потом, во вторник и в пятницу, Марта лежала в своей кроватке, я сидел на своем табурете (и что уж совсем неприятно: я казался им отсутствующим), а эти двое начинали завладевать всеми участками не занятого еще существования. Всеми. Всей жизнью квартиры, всей нашей жизнью вчетвером, захваченной ими двумя. Все оказывалось сосредоточенным в них. Их два соединенных тела образовывали как бы еще одно яйцо. Еще одно яйцо на моем пути. Гладкое. Закрытое их двумя спинами. Но по какому праву? Согласно какой привилегии? Разве это было честно? Разве это справедливо? Я был женатым, разве не так? Ведь женятся, чтобы не быть больше одному. Так мне кажется. Однако там, на моем табурете, В КЛАДОВОЙ, я был один. Один, как перст. Более одинокий, чем майский жук. Более одинокий и обладающий еще меньшим количеством существования. Ортанс служила чему-то (чему-то глупому и не такому уж красивому, но все же чему-то служила). Дюгомье тоже, включая и то, что указано в скобках. И только я один не служил ничему. Ничему. Если бы меня не было в квартире, то ничего бы не изменилось. Так что же, быть женатым — это разве ничего не значит?
Заметьте, что когда я говорю: любопытство, а потом — тоска, это очень верно. Сначала возникает любопытство, потом — тоска. Но любопытство не исчезало. Часто из этих двух чувств любопытство оказывалось более сильным. Эти чувства чередовались. Или проявлялись одновременно. Но ни одно из них не вызывало во мне желания вмешаться. Это действительно без причины и даже без какой-либо мысли однажды, выйдя из министерства около трех часов и направляясь на ставшее для меня обычным представление… Нужно сказать, что в министерстве все устраивалось как нельзя лучше, благодаря тому, что как раз в это время у меня болел зуб, и дантист выдал мне справку, где говорилось, что я нуждаюсь в полном лечении. Так вот, часа в три я говорил коллегам:
— Ладно. Я пошел к зубному врачу.
Я приходил в свою квартиру. Устраивался на табурете. А к дантисту отправлялся только к пяти часам. Этим, вероятно, и объясняется мое сонливое состояние в этом эпизоде. У меня действительно болели зубы, и дантист дал мне успокаивающее лекарство, в состав которого входил опиум. Поэтому, естественно, сознание мое находилось в некотором оцепенении. Один раз даже случилось, что я, прижавшись головой к бельевой корзине, задремал. Странно? Почему же странно? ОНИ-ТО ВЕДЬ ДРЕМАЛИ. Иногда.
И вот однажды, как я уже говорил, ни о чем таком не думая, я зашел к своей свояченице Элизе, к той, которая была замужем. Мне хотелось просто поговорить, я думаю, вот и все. Излить душу.
— Эмиль!
Она была немного смущена. Меня не очень-то жаловали в этой семье. Ее мужа не было дома. В Париже, это удивительно, мужья никогда не возвращаются домой к трем часам.
Я говорю ей:
— У меня происходят серьезные вещи.
Объясняю ей.
Она не верит своим ушам. Тогда я предлагаю:
— Пойдем со мной.