Ходить мне все-таки еще трудно. Опираясь на трость, я карабкаюсь по развалинам крепости, временами морщась от боли. Но все равно настроение возбужденное, радостное. То и дело возникает беспричинный смех. Авенир рассказывает анекдоты, а Аллочка заливисто и по-детски хохочет. На крутых подъемах Аллочка оставляет Авенира и старательно поддерживает меня под локоть. Заблоцкий хитро щурится и шепчет мне в ухо:
– Тебе не кажется, что ты слишком легкомысленно вскружил голову этой совсем еще юной девочке? Молодой, раненый офицер – опасный предмет для обожания. Тем более что офицер этот через несколько дней вновь уезжает на фронт?!
Я рассмеялся. Но замечание его мне льстило. Кроме того, Аллочка мне и самому нравилась, и мои отношения с ней отличались искренностью.
К тому времени, как мы обошли крепость, солнце окончательно село, наступили сумерки. В воздухе повеяло сыростью. И мы вернулись.
Все тут дышит романтикой Вальтера Скотта или Дюма. О реальной угрозе – о встрече с некоей темной личностью: дезертиром, вором, бандитом, каких тогда по городам шаталось немало, мы не думали и никого и ничего не опасались. Время далеко за полночь, а мы все бродим и бродим среди этих таинственных развалин, освещенных луной. Мы счастливы, и возвращаться домой нет ни сил, ни желания. Потом мы сидим на скамейке у ворот какого-то разрушенного дома. Ее голова припала к моему плечу, и своей маленькой ручкой она гладит мою ладонь. Тишина. И тишина эта вливается в душу неиссякаемой силой надежды – того самого чувства, без которого, очевидно, невозможна и сама жизнь. Мы оба молчим, сознавая, что слова не нужны, что словами можно только солгать. Разрушить то блаженное состояние, в котором мы теперь пребываем. Время близится к четырем утра, и нужно возвращаться. Возвращаться в душную комнату нашей ночлежки. Чтобы хоть как-то продлить время, мы идем к дому окольными путями, идем по улицам разбитого войной города. Ухватившись за рукав шинели, она трется щекой о колючий ворс сукна.
– Что? – спрашиваю я.
– Так, ничего, – отвечает она, но в голосе ее я различаю еле сдерживаемые слезы.
Вот и дом. Из отворенной двери пахнуло спертым воздухом. Осторожно ступая между спящими на полу, пробираемся мы к месту своего ночлега. У дощатой каморки постояли минуту, и она проскользнула в дверь. Я раздеваюсь и ложусь у себя в углу на носилки. За перегородкой слышен грудной, раздраженный голос ее отца, выговаривающего ей упреки.
– Ты пиши мне, – шепчет она, – не забывай.
Раздается команда: «По вагонам!» Я обнимаю ее. Она тянется ко мне, приподымаясь на пальчиках в своих сапожках. Последний поцелуй. Гудок паровоза. Эшелон дергается, клацает буферами и, наконец, набирает ход. Я вижу ее черный грустный силуэт на мокрой, сверкающей отраженным светом, пустой платформе. Мы видимся в последний раз, и оба сознаем это – сознаем, что между нами пропасть, преодолеть которую не в силах ни она, ни я. И пропасть эта не конкретная, не бытовая. Но никакими словами не объяснимая.