Лишь один человек не поверил мне, я это видел и знал. И этот человек – мой непосредственный командир старший лейтенант Поляков.
– Э. Слушай! – ревел Вардарьян, ворочая, как бык, налитыми кровью белками. – Долго здесь будем комаров кормить, а? Наступать лучше. Туда-сюда, да! Движение, нанимаешь, да. Людей видишь, жизнь смотришь. Тяжело бывает, страшно бывает. Убить могут, да! Что будешь сделать! Нанимаешь. Всю ночь девки снились, да! Куда бежать. Кругом болоты. Комары. Ни одной девки, да!
Вардарьян смеется искренне и добродушно, в его черных навыкате глазах искрятся слезинки.
– По мне, начальник, – мрачно хрипит Зюбин, – шо такая жисть, шо лагерная, одно к одному. Там тебя только легавый со шпалером нянчит. Тут у самого берданка. Что лучше, начальник, не знаю.
Один Степанов ни на что не реагировал, и весна, казалось, на него никак не действовала.
Места, которые мы теперь занимаем, необыкновенно красивы и поэтичны. Я иду через лес, ошалевший от запахов трав и аромата каких-то цветов. Казалось бы, чего более – отдыхай, набирайся сил, пользуйся случаем. Нет! Мы всё куда-то рвемся, нам всё не хватает новых впечатлений.
Вернувшись из обхода, я сел за работу над батарейным планшетом. Вардарьян приносит мне его как бы для «доработки». И я вновь черчу то одну, то другую схему. Поляков по-прежнему меня игнорирует. Но в работе над батарейным планшетом более моими способностями не пренебрегает. Правда, действует только лишь через Вардарьяна.
Я сижу за столом и смотрю на белое поле планшета, но мысли мои далеки и от координатной сетки Гаусса, и от угломерных делений.
Вчера я бродил по передовой – нужно было уточнение топографической привязки некоторых ориентиров. Так я забрел в глухие, нехоженые места и обнаружил там, среди зарослей кустарника, останки солдата, вероятно лежащего тут еще с сорок первого года. Оголился череп, полуприкрытый каской, оголились белыми штрихами кости пальцев руки, все еще сжимавшей поржавевшую винтовку. Шинель, подсумок, сапоги – все цело и, несмотря на ветхость, сохраняло форму. В пустых глазницах копошились черви, омерзительные, жирные, белые черви. Солнце слепило глаза. Жужжали какие-то насекомые и мошки. Зеленели нежной весенней листвой молодые побеги. И среди пробуждающейся природы лежит этот Прах, как бы уже сроднившийся с землею, полупоглощенный ею.
Я стоял в оцепенении. Стоял, не испытывая ни страха, ни ужаса, ни отвращения. Не говорил я и заученной гамлетовской фразы: «Бедный Йорик!» Я просто стоял и смотрел. Не было во мне и того чувства, которое вышибает слезы и откуда-то, из-под ложечки, начинает нашептывать, что вот и ты так же можешь лежать где-нибудь под кустом всеми забытый и врастающий в землю. Я испытывал нечто иное, что еще сам до времени не мог сформулировать. Да, передо мною была Смерть, и я бы сказал: Смерть Торжествующая. Это так! Но что мы об этом знаем?!