Здесь нетрудно усмотреть, переводя вопрос в плоскость философского дискурса, извечную проблему общего и индивидуального, проблему, которая, не будучи вполне осознанной, вновь остро заявила о себе в интеллигентском сознании с 60-х годов. Только на сей раз «общее» ассоциировалось с декларациями набивших оскомину идеологических клише, а не, скажем, с софиологией В. С. Соловьева или С. Н. Булгакова, тогда как «индивидуальное» воспринималось почти как и в начале века молодыми поэтами, восставшими против символистской «зауми».
Поэтому ценностный мир А. Ахматовой и О. Мандельштама, М. Цветаевой и Б. Пастернака, известного сперва (в годы хрущевской «оттепели») лишь немногим Н. Гумилева или широко популярного с послевоенных лет А. Вертинского воспринимался более непосредственно и органически, чем прозрения поэтов-символистов. Тем более, что на большинстве акмеистов лежал венец мученичества, а символисты, в особенности Вяч. Иванов, были с легкой руки Н. Я. Мандельштам, вдовы поэта, поставлены в ряд идейных предтеч коммунистического тоталитаризма (при том, что А. А. Блок и, тем более, патриарх русского символизма А. Я. Брюсов действительно признали большевиков и своим авторитетом способствовали легитимизации их власти). И уже потом, по А. Галичу, стало понятным, что в ту ночь «по скрипучему снегу, в трескучий мороз, // Не пришел, а ушел… Белый Христос»6
.При неискушенности в философской и богословской проблематике, сочетавшейся с высокой политизированностью негативистски настроенного (по отношению к существующему режиму и всей советской действительности) сознания, идейные альтернативы официальной, сконструированной на основании давно выхолощенных и изживших себя коммунистических лозунгов, идеологии полагались, в сущности, в той же плоскости, что и она сама.
Это был широкий, но одномерный диапазон от космополитического гуманистического либерализма сахаровского толка до разнообразных (как по степени радикализма, так и, тем более, по этноцентрической доминанте) модификаций национализма, часто сопряженном с демонстративной декларированностью какой-либо конфессиональности. При этом религия последним раскрывалась в ее национально определенной форме, а не своим внутренним, общечеловеческим содержанием, определялась как «наша вера», что имманентно (в контексте националистического сознания) предполагало ее превосходство над иными верованиями. Привлекала не религиозная универсальность, а национальная идентичность определенной конфессии, которая, тем самым, редуцировалась до поверхностных, этнически маркированных форм, утрачивая свой основополагающий личностно-трансцендирующий вектор, направленный от сокровенных глубин индивидуального «Я» к сородственным ему сакральным безднам первореальности.
Безрелигиозное или профанированно-конфессиональное сознание преобладающей части диссидентской интеллигенции работало, в сущности, в той же плоскости, на тех же интеллектуальных частотах, в том же идейно-мировоззренческом диапазоне, что и официальная пропаганда, соотносясь с нею преимущественно по принципу отталкивания, отторжения и противопоставления. Их противоположность, как это видно сейчас, была противоположностью ря д опо л оженно стей.
Духовный поиск вращался, в сущности, в треугольнике между неокоммунизмом (отталкиваясь от лицемерно-официальной коммунистической идеологии, но определенное время искушаясь «аутентичным марксизмом»), национализмом и либерализмом, при различных вариантах их скрещивания между собой и (всех вместе) с содержательно аморфным, – таким же соблазнительным, как и неопределенным, – демократизмом.
В различное время и в разных регионах степень влиятельности неокоммунизма, национализма и либерализма были различными. Так, в 60-х гг. достаточное влияние имел неокоммунизм, подпитывавшийся «еврокоммунизмом» Ж. Марше и Э. Берлингуэра. Однако, трагическое окончание задушенной советскими танками «Пражской весны» со всей явственностью поставило под сомнение саму возможность построения «социализма с человеческим лицом».
Параллельно стали выдвигаться национально-почвеннические течения, глубоко укорененные в массовом сознании западноукраинского, литовского, латышского, эстонского, армянского или грузинского общества, но также актуализировавшиеся и в Приднепровской Украине, в России, Татарстане, Казахстане, среди депортированных крымских татар и других народов, не имевших или почти не имевших ранее опыта собственной национальной государственности.