Ведь, как справедливо отмечал С. Л. Франк: «Самое важное и существенное для нас знание есть не знание-мысль, не знание как итог бесстрастного внешнего наблюдения бытия, а знание, рождающееся в нас и вынашиваемое нами в глубине жизненного опыта, – знание, в котором как-то соучаствует все наше существо»3
.Об этом красноречиво писал и С. Б. Бураго, мысливший человека как глубочайшим образом связанного с природой и другими людьми, как «деятельное осуществление синтеза реального и идеального в мире», как «творческое осознание организмом природы самого себя». По его глубокому убеждению, «в самом человеке с точки зрения познания мира рациональное начало и собственно логика не могут претендовать на объективное и достаточное знание…, важно также и чувственное, и бессознательное его постижение, вернее,
Разговор о мировоззренческом кризисе 90-х гг. XX в., все более раскрывающем свои контроверзы в наши дни, следует начинать с его истоков в сознании диссидентской интеллигенции предшествующих десятилетий, – сознании, вдруг, неожиданно получившем массовое распространение (а значит, и профанацию) и даже преобладающее влияние в социально активных и относительно образованных слоях общества.
Но тем самым изначальные недочеты такого менталитета, мало осознававшиеся или вообще не замечавшиеся ранее, стали приобретать гипертрофированные очертания, – точно так же, как и скрытые в нем ростки действительно высокой духовности, неприметные в условиях нараставшей политизации ценностно-мировоззренческой основы общественного сознания с середины 80-х гг.
Диссидентское сознание интеллигенции 60—80-х гг. по отношению к мировоззренческим вопросам религиозно-философского плана было, по преимуществу, настроено иронически, если не вовсе нигилистически. Официальная советская пропаганда добилась многого, но, разумеется, не в том направлении, в котором прилагала усилия. Образованные люди, тогда, как и сейчас, к идеологической трескотне серьезно относиться не могли. Коммунистические догмы были слишком плоскими, интеллектуально убогими и попросту безвкусными, чтобы привлечь кого-то, тем более, что преступления советского режима в той или иной степени осознавались и до, и, тем более, после появления «Архипелага ГУЛАГ» А. И. Солженицына.
Однако, в ситуации идейной безальтернативности, при почти полном разрыве (в силу исторических причин куда более ощущавшемся в Киеве, чем в Москве и Питере) с религиозно-философским наследием «Серебряного века» (связь с которым сохранялась преимущественно по линии поэзии) и крайне ограниченном (главным образом, через художественную прозу) знакомстве с духовными исканиями Запада в обществе, причем практически во всех его слоях, утверждался всеохватывающий мировоззренческий скептицизм.
Этот скептицизм был направлен не только на раздражавший всех официоз, но и, в не меньшей степени, на смысложизненные проблемы как таковые, воспринимавшиеся преимущественно как что-то несерьезное и наивное. Эти настроения находили опору и в доступных образцах западной культуры: в романах у Э. М. Ремарка и Э. Хемингуэя, в фильмах Ф. Феллини и М. Антониони, в картинах С. Дали и Дж. Поллака.
При этом, как и в во многом сходной атмосфере пореформенной России 60– 80-х гг. XIX в., мировоззренческий нигилизм диссидентской интеллигенции парадоксальным образом сочетался с практической жертвенностью, если и численно небольшой, то, по крайней мере, достаточно заметной ее части, при широкой нравственной поддержке подвижников диссиденства образованным обществом.
Как энтузиазм народников не вытекал из писаревского публицистического позитивизма, тогда как серьезную духовную философию П. Д. Юркевича среди молодежи воспринимали лишь единицы (но зато масштаба молодых В. С. Соловьева и В. О. Ключевского!), так и религиозно-философский нигилизм, преобладавший в диссидентских кругах, разительно противоречил обостренному нравственному чувству последних. Это, между прочим, лишний раз подтверждает мысль о том, что благородные поступки определяются не наличием возвышенных идей, а чем-то гораздо более глубоким и укорененным в духовном естестве одних людей и отсутствующим, по крайней мере, не проявляющимся у других, пусть даже высокообразованных и интеллектуально утонченных.
Философская, не говоря уже о богословской, необразованность большинства представителей диссидентской интеллигенции (пишу это, конечно, не в упрек им – на то были свои объективные причины) не только не позволяла поставить на должном уровне мировоззренческие проблемы, но, почти что в соответствии с механизмом вытеснения, открытым психоанализом, просто отторгало эти вопросы, с неизбежностью проступавшие из глубин ищущего духа.