Прокрутив страницу вниз, я сначала рассмотрела лишь черно-белые абстрактные пятна – округлые щеки, бескрайние песчаные дюны, полощущееся на ветру постельное белье. Но потом щелкнула по картинке дважды, дождалась, пока откроется новое окно, и, когда оно наконец загрузилось и масштабировалось до размера, позволяющего рассмотреть изображение, почувствовала, как от осознания увиденного перехватило дыхание.
31
Майкл
В Лондоне я никогда не просыпался раньше Астрид, но здесь в самом воздухе, в солнечном свете – и, может быть, в летнем зное – было что-то такое, отчего я почти всегда вставал с рассветом. Она спала, сбросив со своего золотисто-загорелого тела тонкую простыню (одной из самых приятных особенностей этого нового, заморского образа жизни, который мы вели вот уже месяц, мне представлялись простыни: долой удушающие пуховые одеяла – даже покрывала на кровати здесь были из хлопка и не толще бумажного листа). На цыпочках я прокрадывался на кухню, ставил кофейник и наслаждался богатым горьковатым ароматом. И по сей день сваренный на плите кофе – густой, плотный, хранящий в себе древнюю историю, совсем не похожий на бледный, водянистый Nescafé – напоминает мне об Афинах.
Если аромат кофе не пробуждал ее, я, взяв свою чашку, выбирался на крохотный балкончик, под сенью фиговых деревьев, спасавших нас от слепящих утренних лучей. Мы жили в обшарпанной квартирке в Гази с видом на газопровод, черным скелетом возвышавшийся на горизонте, – и обожали ее. Она располагалась на первом этаже, с душем в коридоре и окнами во двор, и оттого (ну и еще благодаря страсти прежнего жильца к густой растительности) в доме было мало света – но свет этот был чистейшим, классической греческой палитры. Словно пропущенный сквозь густые хвойные кроны или волны древнего моря, этот зеленоватый свет окутывал все Афины. Нам он доставался как бы фрагментами, играл в прятки с тенями, вспыхивал пятнами цвета – на потертом терракотовом полу, на мутно-розовых стенах и блестящей голубой плитке вокруг газовой плиты, под левой коленкой Астрид.
Я сел на изящный стул из кованого железа и закурил. Наступил август, и город понемногу пустел; через пару дней из Лондона приедет Джулиан, и мы присоединимся к ежегодному сборищу многочисленной кикладской диаспоры, отправившись на лодке в дом его матери на Сиросе. Мы планировали этот вояж несколько недель, но теперь мне совершенно не хотелось ехать. Мне нравился неспешный ритм здешней жизни, нравилось смотреть, как кружатся в солнечном свете пылинки на безлюдных улицах. Те, кто оставался, чувствовали себя едва ли не отщепенцами, объединенными общей оторванностью от основной части общества. Мусорщики, вдовцы, холостяки, трудяги с понедельника по пятницу. Посетителями таверны, где мы стали завсегдатаями, были такие же иностранцы, как мы, иммигранты, запойные пьяницы, бузукисты[178]
, зарабатывавшие игрой для туристов на паромах, что отправлялись из Пирея, а по вечерам музицирующие для нас бесплатно.По субботам мы, бывало, ездили на Эгину. Астрид никогда прежде не путешествовала морем, и мы забирались на верхнюю палубу и подолгу любовались бескрайними синими волнами Саронического залива с редкими вкраплениями каменистых зеленых островков и тянущимся за нами белым пенистым шлейфом. В пути нас неизменно сопровождали чайки, парившие высоко в небе; в полете они были куда менее агрессивными, чем на земле. Словно идеально обтекаемые небесные суденышки, плыли они над нами. Когда на борту никого больше не было, она пела мне, по памяти воспроизводя подслушанные в баре греческие песни, – ее красивый, с хрипотцой, голос выводил бессмысленную тарабарщину из звуков и слогов.
Из маленького порта мы перебирались на пляж и там плавали, флиртовали друг с другом, загорали и уплетали домашнюю тарамасалату[179]
и жаренного на углях кальмара в одной из ближайших деревушек, на террасе, утопающей в пышных красных геранях. По сравнению с тщедушными растеньицами, что выращивала моя мама в домашней оранжерее (предмет роскоши и гордости в ее скучной, замкнутой жизни), эти цветы были словно пришельцы с Марса. Уже затемно мы возвращались в Пирей. Субботними вечерами там было особенно многолюдно и шумно. После дневного жара и зноя прохладный морской бриз освежал и очищал, а в августовской электричке из Пирея мы чувствовали себя как на борту «Марии Целесты»[180].Сама мысль о приезде Джулиана – шумного, хамовато-крикливого – была мне неприятна. Мне нравилось, что Астрид – и Греция – принадлежали только мне. Впрочем, нельзя сказать, что Астрид полностью мне принадлежала, – я и представить себе не мог, что она отдастся переезду с такой страстью и рвением. Я уже говорил о ее способности источать и дарить тепло; что ж, по всей видимости, языковой барьер этому качеству не мешал.