За столом, покрытым темно-красным сукном, сидел лицом к залу озабоченный (глаза, заплывшие от бессонницы, и сильно поседевшая, неопрятная борода) мне известный Леонид Хорошин. Рядом тоже озабоченно взглядывал из-под очков Ананий Павлович, тут же писала что-то — как положено — женщина (молодая, в черном, словно монашьем, платке). Но сбоку на табуретке, совсем не так, как положено, в таком же полинялом тренировочном костюме, как и я, сидел, изредка всех диковато озирая, вытащенный в президиум молодой Бубис с волосами, как у индейца, ниже плеч.
«Затем, — столь же внятно (я «слышал» его прекрасно) продолжал Хорошин, — от общины «баракуминов» или по-японски «хнин» — нелюдь. Тех, кого в Японии считают нечистыми. И хотя, — уточнил Хорошин, — их нельзя отличить от японцев, но, как они сообщают, их три миллиона».
Я, не шевелясь, смотрел в одутловатое лицо Хорошина.
Это действительно был тот самый средних лет якобы инженер-электронщик с нарочитой фамилией, которого я увидел впервые в моем «кабинете» за шкафом среди любителей-телепатов Анания Павловича. Тогда он, правда, был без бороды и вовсе не загнанный и не ожесточенный, скорее даже упитанный, но самый из всех дотошный и до того упорно выискивающий логику в фактах, что не только Ананий Павлович представил поначалу, кто это такой.
(Однако оказалось, что фамилия у него настоящая и он действительно электронщик, но упорства нечеловеческого, и его начали, как стала известно, изгонять со всякой работы и по возможности сажать покамест на пятнадцать суток. Ходили даже слухи, что он живет теперь, скрываясь, за городом и лишь вечерами появляется в таких же, как этот, подвалах.)
— Затем, — теперь уже вслух продолжил (как видно, машинально), заглядывая в листок, Хорошин, — еще примерно сто восемнадцать тысяч… — но кого, я не понял, это была неизвестная мне группа, ясны были только два слова: «движение» и «психокинез».
«Альберт», — подумал я и с беспокойством поглядел на Бубиса. Но он сидел понуро по-прежнему, словно это тоже не имело к нему отношения, хотя если уметь глазами двигать рубильники, то можно, наверно, начать и такое.
Бубис в президиуме нехотя поднял голову, потом, наморщась, повел по рядам черными глазами.
«Это по-вашему, — кивнул мне Бубис — А вы попробуйте сами начать двигать ракеты «земля-воздух».
(Лицо у него было прозрачное и до того тоскливое, что меня от этого ударило в жар — от стыда: сидел на табуретке возле стола просто печальный и всеми затравленный, необыкновенный мальчик.)
«Альберт, не нужно», — тоже глазами извинился я.
— До тех пор, братья, выхода не было, — отчетливо продолжал свое Хорошин, выпрямляясь на стуле и оглядывая нас, — пока ваши души и ваши мозги были неподвижны! Пока вы так же, как все, знали: кости грызет собака, Волга впадает в Каспийское море и Земля — шар.
«Но как только вы, — мысленно подчеркнул Хорошин, сжимая кулак, — из наших расчетов, выполненных, как вам известно, с помощью кибернетического устройства, стали соображать, что Земля вообще не сфероид, а кубический кристалл, — кивнул он спокойно, — по внутренней структуре, то значит и выход для нас — для нас! — появился».
(Я смотрел на кривящееся, измятое лицо Хорошина с рыжей поседевшей бородой, на стиснутый его кулак и сам попытался представить для себя кубический кристалл. И вдруг увидел его! — это был словно какой-то ящик, углы которого, узлы кристалла, почти выступали наружу из круглой Земли…)
— Если взрывается бомба, — тихо подтвердил Хорошин, — возле одного из узлов кристалла, именно в самых неустойчивых точках на планете, то действительно, братья, скоро Земля развалится на куски.
— Тихо! — почти крикнул Хорошин, вскочив со стула, и поднял кверху большую ладонь. Потом он опустил руку.
— Но мы не люди, — сквозь зубы сказал Хорошин. — Зачем размахивать бомбой? Узлы кристалла, — едва заметно кивнул Хорошин, — это и есть черные дыры Вселенной.
Он оперся кулаками о стол, пережидая гул и крики, почти закрыл глаза, только борода его была нацелена в непонятно гудящий зал.
Ананий Павлович за столом уже посматривал на него исподлобья снизу вверх, потом беспокойно сквозь очки на сидящих — особенно на тех, вдоль стенки.
Вдоль левой стенки, откуда действительно кричали громче всех (я тоже присмотрелся), сидели на ящиках женщины в пальто, с платками на плечах и в шалях, бледные подростки, слепой седобородый старик с палкой и даже дети.
— До минус двадцати пяти! — высоким голосом кричала оттуда женщина (неужели Мусафирова?). — Даже до минус тридцати! — Откидывая шаль, Мусафирова протянула — слезы ползли у нее по щекам, — она протянула, умоляя, руки: — Мы всей семьей, мы научились все понижать температуру собственного тела!..
— До минус тридцати! Мы семья, семья! — подхватили женщины в пальто, в платках, маленькая девочка, подросток с челкой, с висячими жидкими усами-подковой.
«Господи, да отчего ж они плачут?!» — чуть не закричал я тоже через все ряды Хорошину.