Но Хорошин стоял по-прежнему полузакрыв глаза — выжидая. И за плечом у него, на высоком коричневом сейфе мне были видны сложенные подшивки газет и маленький черный бюст Пушкина.
— Мы, — спокойно сказал наконец Хорошин, приоткрывая глаза, — мы здесь представители, и мы обязаны с вами принять решение. Его проект подготовлен.
Молодая женщина рядом за столом пододвинула ему папку, и Хорошин раскрыл ее, и вокруг действительно стало тихо.
— Этот документ, — не повышая тона, обратился он прямо к тем, у стены подвала, — исключает все недоразумения, он будет, как только примем, обязательным для всех. Мы полномочные представители, мы можем все окончательно решить.
Я поглядел осторожно вправо и влево на соседей-представителей.
Соседи в ряду тут же молча повернули ко мне лица, и на меня стали медленно оглядываться и присматриваться ко мне сидящие впереди на узких ящиках — тоже молча. Все лица были плоские, застывшие, чужие, разве что не было никаких японцев. Да откуда ж японцы?! Где я?..
Ананий Павлович издали закивал мне утешающе и, подняв ладонь, встал (какой-то похудевший, в болтающемся, запачканном мелом пиджаке) из-за стола.
— Даю справку, — сказал он с удовлетворением, несколько потеснив Хорошина с его папкой, и тоже оперся костяшками пальцев, заняв опять наконец центральное положение за этим столом.
И посмотрел вверх, на низкие своды, потом, поправив очки, на сидящих и тихо, попросту, задушевно заговорил о С ч а с т ь е. (Да, да, да! Совсем не о документах, а, доверяя каждому, о Братстве, Справедливости, Разуме, Равенстве, Вольности, то есть о Подлинной Жизни!)
Светлые, редкие волосы дяди Анания с пробором сбоку уже казались совсем позеленевшими от седины, желтовато-зелеными, а в левой ноздре его я вдруг увидел плотный тампон.
Я смотрел не отрываясь на непонятный тампон, на дядино похудевшее родное лицо (что случилось за два этих месяца?..), пока не вспомнил с облегчением, что мы, как утверждают люди в последнее время, дышим поочередно разными ноздрями.
То есть все это действительно просто и естественно! Дядина левая ноздря, откуда выдыхается душевная внутренняя энергия, прикрыта для сбережения немолодых сил тампоном! Поэтому правая его ноздря с удвоенной чуткостью лишь поглощает энергию окружающей его среды.
— То есть я тоже предполагаю, братья, — явно споткнулся дядя (и невольно поправил, но пытаясь незаметно, большим пальцем тампон в носу) и уставился на меня, багровея от раздражения. — Именно дисциплина! Сознательный порядок Нового Общества! — уже начал убеждать меня, как будто лично, по-отечески, дядя Ананий, прищуренных глаз с меня не спуская.
Тогда я с интересом посмотрел на ноздрю Хорошина.
Там, однако, ваты не было. Но по тому, как раздувались над усами обе его ноздри, я понял, что он еле сдерживается.
(При этом к председательствующему так душевно Ананию Павловичу своей головы он, конечно, не поворачивал и даже, согласно опуская подпухшие веки, кивал иногда усатым, бородатым лицом.) И еще я понял, что он не любит также Альберта.
Это была совершенная правда — другая, правая сторона лица Хорошина, обращенная к нашему необыкновенному мальчику, была явно насторожена, очень неприязненно неподвижна.
Я искоса поглядел на тех, у стены подвала: а что понимают они?.. И вдруг увидел, что все они, вытянув шеи, еще чего-нибудь нового, любопытного ожидая, смотрят с интересом на меня!
Даже слепой старик тихонько раскрыл глаза, и я увидел, что он вообще не слепой и даже, пожалуй, не старик…
Разве только подросток с челкой, с модными усами-подковой под взглядом моим вдруг начал ежиться и опускать, прятать за детскими очочками бегающие глаза (и это был тоже не подросток, а даже не слишком молодой мужчина, более того — почему-то очень мне знакомый).
«Фу, — подумал я, — какая липа дерьмовая». — И закусил дурацкую свою губу.
— Липа, это липа, — ласково, согласно, ненавидяще закивал, закивал головою дядя Ананий. — Это от слабости! Трусости! От неверия! От со-мне-ний! — убеждал он как будто каждого, председательски сгибающийся над столом, переводя на меня яростные прищуренные глаза: племянник дерьмовый!
И вдруг замолчал, медленно указывая на меня вытянутой рукой.
— Посмотрите, — прошептал дядя Ананий, — это же человек. Смотрите: перевертыш.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я никогда больше не забуду — необъятный подвал, весь наполненный воем. И, честное слово, это от воя, наверно, мне показалось — над головами повсюду ножи.
«Человек, че-ло-век!..» — все выше подымалось со всех сторон.
И сразу слева от меня весь ряд отодвинулся и опустел…
«Ууу!» — закричали, вскочив, сидящие у бетонной стенки.
(Это о н и м н е кричали? Но я же свой! Да посмотрите ж вы на меня!)
«Ууу!» — раскрывала рот Мусафирова у стены, а рядом с нею в ярости мнимый слепой старик, запрокинув лицо, тыкал вверх и потрясал металлической палкой: «Ууу! Лю-ууди!.. Люууди».
(Все это я схватывал, не двигаясь, краем глаза…)
Подросток с висячими усами сидя пригнулся ниже к коленям, зажимая руками голову, затыкая уши, и тут мне почудилось, что это ведь — Вадя.