…Я шел очень медленно, переступая через вытянутые нарочно, как видно, ноги, туда, к дверному проему, к выходу в тоннель подвала. Я ощущал затылком, какие ноги у них за моей спиной, какие надвигаются рты и — руки. Было пять глухих этажей над рядами труб на шершавом потолке.
И уже прямо в трех шагах от двери к моей отпрянувшей спине вдруг прижалась спиной фигура, прикрывая меня, лицом к ним, отступая к выходу со мною вместе: это просто женщина какая-то, как всегда пожалев, защищала меня, заслоняя собой.
19
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ох, как хорошо было в темноте, под листьями деревьев. В запахе земляной сырости, в запахе меда — живых, медовых, цветущих лип, живого, прекрасного кустарника и тополей на этой ночной улице под звездами, которые видны очень редко между шумящими листьями… А слева сквозь листья видны разноцветные от занавесок окна, откуда приглушенная музыка из телевизоров.
Потом ветер подул сильнее, и, когда мы перебегали через открытую, безлюдную мостовую с качающимися на проводах фонарями, вокруг была уже совершенно неправдоподобная белая метель. По-моему, раньше никогда так не бывало: чтобы одновременно летал тополиный пух и цвели липы. Но теперь было именно так.
Белые хлопья плясали под самыми фонарями, заслоняя деревья в желто-зеленых цветах, а по обочинам, колыхаясь, мчалась под ветром огромная морская пена или громадные комья сухого снега (совсем не понятно что) — легчайший тополиный пух.
И, вроде тоже танцуя, мы бежали сквозь душную и бесшумную эту бурю, жмуря глаза, в таком сладостном цветочном запахе. (Ко мне возвращалась явно моя молодость. Это действительно я бежал, держась за руки, по ночным улицам с молодой женщиной, молодой девушкой! — в свои почти что пятьдесят лет…)
Затем я увидел маму. Она стояла у кирпичной стены чужого дома, всматриваясь в нас. На голове у нее была соломенная шляпка тридцатых годов с матерчатыми цветами на гибкой проволоке. Только вблизи оказалось, что это не фигура, а изогнутая вентиляционная, вероятно, труба, идущая почему-то от стены в землю.
И тогда я понял, где нахожусь: на этой улице в детстве висело очень долго объявление на столбах, его я запомнил дословно до сих пор: «Отдается собака сторожевая, хорошая. Улица Штурмина, № (кажется, 29), бывший дом Акатова».
Эту улицу Штурмина сразу, по-моему, после войны переименовали, и много лет как снесли тут все деревянные дома, но собаку хорошую, я все равно помню, хотя ее, к сожалению, я не увидел.
Почему так считается, что мертвые больше не воскресают?!
Оглянитесь! Сквозь пуховую метель поднимаются за нами бывшие дома, заборчики, бывшие столбы фонарей, будка глухонемого сапожника, огромные распиленные клены…
Они возникают отовсюду: живые чувства тех, кто когда-то здесь существовал. И все — до сих пор живы, пока жив я.
Непонятный, вежливый, очень старый человек, продающий средство «от мозолей, бородавок», моя чудаковатая няня Маруся — Мария Прокофьевна Сланько, безногий китаец в остроконечном суконном шлеме со споротой звездой, и мне неизвестный хозяин такой хорошей собаки, и погибшая под ножом моя мама.
— Не надо, милый, — тихо сказала девушка, — об этом думать.
И я повернулся, посмотрел на нее.
Это была как будто вообще не «племянница» Зика, которая только что бежала со мною вместе, не поспевая, вприпрыжку, по-детски семеня, заглядывая возбужденно снизу на родственника мнимого, вдруг оказавшегося единственным, которому «открылась истина», вдруг оказавшегося почти что «необыкновенным» — то, что действительно могло подвигнуть женщину.
— Не надо, милый, надо успокоиться, — мне пояснила эта совсем как будто не молоденькая Зика, глядя как на своего ребенка, и погладила с нежностью мою шею.
Она подвела меня осторожно к скамейке и усадила, обняв меня. Потому что был я совсем не уникальный, не сильный, не гордый и не смелый, если эта девушка, которая мне годится в дочки, явно почувствовала себя моей мамой.
(А я наконец мог передохнуть, мог закрыть, пусть ненадолго, глаза…)
Я слышал отчетливо, как шумят рядом деревья и редко, очень далеко постукивали, постукивали каблуки прохожих и — прекращались.
А мне было здесь хорошо и удобно впервые за много дней, месяцев или, может быть, лет. (Хорошо здесь пахло, мне было мягко, упруго, влажно и очень тепло с закрытыми глазами чувствовать ее тело и большую теплую грудь.) Все это меня обволакивало, словно я уже не сидел на скамейке, а был в каком-то удобном, жарком, влажном и очень мягком гнезде. (Покой — вот что единственное мне было давно необходимо.)
Потом я попробовал приоткрыть глаза.
Но совсем близко было все то же: кирпичная, очень темная стена дома и освещенное слабым, от маленькой лампы, светом нижнее окно. За стеклами виднелась железная старая спинка кровати, стоявшей у окна вплотную, и низкий трухлявый подоконник, на котором я заметил граненый стакан.