К тому же асфальтовый отпечаток (я вернулся и подошел поближе) находился у старого деревянного особнячка, у парадной двери, которая, я хорошо знаю, много лет как забита, ведь для жильцов вход со двора. Здесь даже ступени под этой дверью давно уже сгнили, и образовалась большая дырка, а над ней свисали остатки прежних ступенек — словно деревянные зубы.
Я осмотрел их внимательно, но пока ничего не уяснил. Возможно, это, подумал я, какое-то другое прошлое?
Я огляделся снова и тут увидел, что длинная вата слева — движется.
Она лежала до этого между рамами в большом окне дома напротив особнячка, как любая вата между рамами. Но вот вся эта вата в окне встала, и получилась — живая собачка.
Она косилась на меня своим темным глазом, помаргивая, потом с наслаждением выгнула спину. Затем она высунула розовый мокрый язык и с удовольствием лизнула стекло.
Но я шел уже очень быстро по моей улице, которая оказалась вдруг необычно длинной, и напевал почему-то строевую песню нашей училищной роты «Обними же ты меня, Перепетуя. Я тебя так безумно люблю…».
Мне стало нехорошо. И вот тут я понял, что уже сам заворачиваю в открытый подъезд, сбоку которого висела небольшая, незамеченная мною раньше вывеска. На ней очень четко и ясно русским языком было написано: «Пункт стерилизации кисточек».
Я остановился перед подъездом и, не шевелясь, посмотрел на вывеску.
По-моему, подъезд был обычный, жилой, дверь была открыта — там полутемно, ступени, ящик с песком под лестницей, метла рядом, две лопаты…
Затем я увидел сбоку от вывески стрелку на стене мелом, она показывала за угол — это оттуда слышались голоса.
Я стоял и думал… Потом все-таки заглянул за угол.
И на этом затмение мое кончилось.
Потому что сюда, за угол, действительно из парикмахерских приносили приборы (я ведь это раньше помнил, ничего необъяснимого не было). К тому же именно здесь на первом этаже постоянно читал журналы у самого окна такой круглолицый, приветливый, всеми любимый, давно уже пожилой, с внуками, наш Дувекин Павел Николаевич, который сидит без ног тридцать лет и три года, еще с финской войны (это ведь с ним все любят играть в шашки и рассказывать ему новости, потому что слушает их Дувекин с необыкновенным интересом, всем кивая, и приятно улыбается). «Меня иногда интригует, — говорил мне как-то Дувекин, — интригует иногда чисто из философии: что молодежь ищет?..»
А теперь я стоял здесь, у стены, и заглядывал за угол.
— Вообще-то роды у них легкие, — рассказывал там Валера, муж племянницы Дувекина.
Валера был без шапки, толстый, волосы коротенькие, и не наша, из мягкой кожи была на нем куртка с красно-белыми угольниками, вшитыми в рукава. (Валере, думаю, перевалило чуть-чуть за тридцать, работал он в каком-то КБ и, как давно мне казалось, к бывшим своим одноклассникам относился не слишком приятно. Все это было и сейчас заметно, потому что рядом с ним курил и сплевывал Толик-таксист, бывший его одноклассник, он смотрел на Валеру, сощурясь, очень скептически.)
Здесь же стоял маленький, пожилой, в коричневом пальто и обвисшей шляпе, это, по-моему, был самый частый партнер Дувекина по шашкам. И, конечно, сам Дувекин сидел посередине в самодельном инвалидном кресле на подшипниках, весь закутанный, несмотря на весну.
— Потому легкие роды, — объяснял, не глядя на Толю, Валера, — что вместо ребенка у них вылезает яйцо. И лектор это тоже подчеркивал.
— Ох, пошел ты… — пояснил ему Толик, вдавливая подошвой сигарету. — Они ж млекопитающие.
— Ну и что? — опять не ему, а пожилому в шляпе отвечал спокойно Валера. — Утконосы тоже млекопитающие, а несут яйца.
— Н-да, — сказал пожилой. — Выходит, они однополые существа? Вроде как не живут? Павел Николаич, — нагнулся он, — ты смотри-ка, а?.. А всё-то они химичат, всё выгадывают! — покрутил он головой. — Уж совсем прилепились к человечеству.
И, ему сочувствуя, своими добрыми беспомощными глазами смотрел Дувекин из коляски и всем кивал.
А я осторожно отодвинулся за угол.
Наконец я подошел к нашему дому, нырнул в подъезд и отворил ключом квартирную дверь, а от нее гурьбой, топоча, бросились бежать по коридору в темноте, прыская и хихикая, дети.
У Петровича и Ксении их было двое — Юрка девяти лет и семилетняя Тата, но к соседям явно пришли гости и тоже с детьми: там, у соседей, пели хором и играл Петрович на аккордеоне.
Я шагнул направо к своим дверям, под ногами вдруг затрещало что-то, и опять я услышал, как где-то в ванной, в темноте хихикают дети.
Я зажег в коридоре свет, осмотрел пол: у меня под дверью лежала белая скорлупа.
Я взял совок и увидел, что были здесь как будто даже целые яйца — как видно, проколотые иголкою, и на них чернилами написано очень крупно.
Я сгреб это все и в комнате у себя прочел.
На одном написано было: «Кто это снес?»
На другом — три буквы.
И только на третьем: «Это снес Губан!»
Я сидел в пальто перед совком с пустыми яйцами и видел в зеркале напротив свое лицо.
И вдруг показалось мне — я такого раньше никогда не видел! — там сидела длинная печальная птица.