Проповедь у Златоуста становится всеобъемлющим исследованием человека: здесь переплетаются философские, религиозные, психологические, художественные методы, цель которых — познание внутреннего мира. Так, беседу «О высокомерии» Златоуст начинает словами, не имеющими, на первый взгляд, отношения к религиозному дискурсу: «Нет ничего хуже высокомерия. Оно лишает нас самого обыкновенного благоразумия, выставляет глупцами... и совсем делает безумными»[97]. Далее, чтобы подтвердить тезис и одновременно заострить внимание аудитории, он прибегает к художественному методу сравнения: «Если бы кто, будучи не выше трех локтей, усиливался быть выше гор и считал бы себя таковым... то мы не стали бы искать другого доказательства в подтверждение его безумия»[98]. Но такое доказательство не может считаться полным для проповедника-христианина, и Иоанн проецирует порок высокомерия на религиозную плоскость: «Как может он [высокомерный человек] сознать грехи свои должным образом? Как почувствует свои преступления?»[99] Тут же, обращаясь к тем, кто гордится своим происхождением, Златоуст вопрошает: «Скажи мне, что такое род? Не что другое, как одно пустое имя... Когда свирепствует война, голод или что-нибудь подобное сему, тогда вся кичливость благородства исчезает; когда свирепствует болезнь или моровая язва, не знает она различия между богатым и бедным, между славным и бесславным, между знаменитым и низким»[100]. Заканчивается проповедь самыми авторитетными для христианина аргументами — цитатами из Библии.
Необходимо отметить, что подобный синкретизм исследования личности, приоритет интериорной эстетики1[101], характерен не только для византийской литературы, но и для христианской культуры вообще. «Христианство впервые в истории культуры широко поставило проблему анализа внутреннего мира человека», — считает византинист В.В. Бычков[102]. В этом контексте очень важно его же уточнение о том, что целью этого всестороннего анализа является «направленное воздействие на него [внутренний мир человека]»[103]. Таким образом, христианский интерес к внутреннему миру человека обусловлен отнюдь не какими-либо эстетическими, научными или философскими изысканиями, а исключительно прагматической необходимостью изменить его природу на пути реализации религиозной сверхзадачи христианства.
Своеобразие христианской антропологии определяет и эстетическое наполнение проповеди. Как уже было показано, христианство формирует особое отношение к прекрасному. С одной стороны, оно усваивает платоническую идею о Боге как Творце высшей, истинной красоты, как ее источнике. Василий Кесарийский неоднократно называет Его «наилучшим Художником всяческих»[104].
Но в то же время в христианской проповеди существует крайне осторожное отношение к красоте земной, материальной, унаследованное от первых христиан[105]. Все, что существует на земле — тленно, непостоянно (в том числе и человек), поэтому христианину не имеет смысла избирать в качестве ценности материальную красоту. Только красота вечности имеет значение для христианина (здесь снова появляется оппозиция «земное—небесное»). «Разве вы не видите, какое расстояние между небом и землею?» — восклицает Иоанн в одной из своих проповедей[106]. «Если бы даже не было геенны, то быть отвергнутым от такой светлости и отойти с бесчестием — каким будет наказанием?» — говорит он в другом месте о Страшном Суде[107]. Здесь примечательно то, что автор не пугает аудиторию посмертным возмездием; наоборот, он указывает на сожаление, которое будет испытывать грешник, просто не допущенный к «такой светлости», Царству Небесному, олицетворению истинной, вечной красоты. В другой проповеди Златоуст предлагает мысленный эксперимент: «Вознесись мыслию... и посмотри на небо высшее, на высоту беспредельную, на свет неприступный. И опять, сошедши с высоты, представь царя земного, мужей, одетых в золото... Тщательно рассмотри все это, отсюда опять перенесись мыслию на небо и представь тот страшный день, в который придет Христос. Тогда увидишь не упряжку лошадей, не золотые колесницы... Тогда отверзется все небо и сойдет Единородный Сын Божий Он Сам будет блистать такою славой, что солнце и луна скроют весь свет свой»[108]. Этот прием — противопоставление земного царства и Царства Божия — станет постоянным в творчестве христианских писателей не только на Востоке, но и на Западе (например, «О граде Божием» Августина Аврелия).