Папа должен был приехать, чтобы отвезти меня в Корниш на Рождество. Теперь, задним числом, я понимаю, что мать брала на себя черную работу — отвозить меня из дома и оставлять у чужих, а отец, наоборот, выставлял себя хорошим парнем, заезжая за мной на каникулы. Я собрала свои вещи, в основном лыжные принадлежности, поскольку обычно проводила каникулы на склонах горы Эскатни. Еще я упаковала несколько поделок, выполненных по школьной программе, — каждый из нас должен был отвезти домой и подарить родным эти свидетельства наших успехов. Некоторые ребята, например та же Холли, неделями трудились на ткацких станках, создавали по-настоящему чудесные вещи, экспериментировали с цветом и фактурой, приучались любить свой материал, буквально рисовали по шерсти, перебирая нити порхающими пальцами. Спустя несколько лет я порой испытывала нечто подобное, садясь за пианино. Нечто, независимое от умений и навыков, когда ты полностью постигаешь творение, и оно плавно, без сучка и задоринки, струится сквозь тебя и твой инструмент. Нечто, никак с тобой не связанное. Другие ребята изготавливали кувшины на больших каменных гончарных кругах с ножным приводом или вручную лепили сосуды причудливых форм из больших кусков глины. Потом тщательно выбирали глазурь для росписи. Потом, слепо доверяясь судьбе, помещали незавершенное изделие в печь для обжига, как в некое лоно, где алхимия творчества вступает в свои права. Какой-то процент сосудов, хорошо ли, плохо ли сработанных, рассыпается, трескается, чернеет. Дело тут не в каких-то изъянах подготовки, а в том, насколько удачно разместишь ты свое изделие в печи. Пламя по прихоти своей лобзает один кувшин и сжигает другой. На полках в гончарной мастерской стояло множество грубых пепельниц, но попадались и изделия, достойные «уголка жизни» в японском доме[219]
.Что касается меня, то скупая, в две строчки, характеристика, данная учителем, говорит о многом: «Пегги большей частью не проявляла интереса и не добилась результатов. Она выполнила несколько рисунков, картин и глиняных изделий». Результатов я не добилась, это правда. Но на процесс взирала с благоговейным трепетом. Мои создания погибали, едва задуманные. Они не получали ни искорки жизни; из-под рук моих выходили корявые, бездарные, не согретые любовью кусочки ткани, такие мизерные, какие только можно было произвести, не нарвавшись на неприятности. Как Пенелопа, я тайно распускала все, что умудрялась выткать за день. Я никогда не отваживалась настолько полюбить податливый комок глины, чтобы получить стройную форму на гончарном круге, который, вращаясь под умелой рукой, придает сосуду совершенство. Мои уродливые сосуды поднимались и вскоре вновь опадали бесформенной грудой.
Очень постаравшись, я могла весьма посредственно выполнить в классе обязательное задание, но было высечено на камне золотыми буквами, что мне никогда не сотворить хоть что-нибудь красивое. Эти неудачи служили очередным доказательством того, о чем говорили, вопили, шептали и пели мне в уши, а именно: я — не такая, я — хуже всех. Очень рано я узнала от матери, что есть во мне нечто глубоко постыдное. От отца я узнала, что нечто глубоко постыдное присуще любому несовершенству. Собственный творческий процесс он скрывал, как некую великую тайну. Он таил то, над чем работал, — да и себя самого, нужно добавить, — до тех пор, пока не достигал совершенства. Не стану повторять его яростные инвективы против «второстепенных» художников, артистов, писателей. Победить, прорваться в первый ряд, стать настоящим творцом, гением было не просто главной, а