Я знаю, что мне не следует продолжать слушать кассету. Нам удалось забраться так далеко благодаря тому, что до сих пор я полагался на голову, а не на сердце. Нужно сосредоточиться на том, чтобы благополучно достигнуть цели нашего путешествия.
Но я вновь позволяю отцовскому голосу заполнить мое сознание, и хотя я знаю, что эти слова были обращены к маме задолго до моего рождения, все равно кажется, что он говорит и для меня тоже.
«Я вижу, как ты танцуешь».
А я вижу нас с отцом прыгающими под басы этих песен. Он такой молодой и крутой, его руки в татуировках тянутся ко мне. И все это могло бы быть в реальности, если бы только он не вышел в тот вечер из дому. Если бы он прожил достаточно долго, чтобы узнать о маминой беременности.
«Ха-ха, я вижу, ты улыбаешься».
Я тоже вижу, как отец улыбается. Я часто разглядывал фотографию, на которой они с мамой вместе, и запомнил его улыбку. Я даже старался улыбаться как он. Иногда, кажется, у меня получалось, и когда мама замечала это, она терялась, отводила взгляд, и улыбка исчезала с ее лица.
«Такое вот будущее мне видится».
Интересно, какое будущее виделось ему на самом деле? Долгая жизнь, в которой они с мамой путешествуют на его машине по побережью Тихого океана? Блики солнца на поверхности воды? Представлял ли он тогда и меня, сидящего на заднем сиденье? Меня, своего будущего сына? Знал ли, что я буду скучать по нему, по возможности увидеть отца, которого у меня никогда не было? Он мог бы уберечь нас с мамой от всего этого, если бы не погиб. Почему он должен был погибнуть?
«Я ужасно тебя люблю».
Могли он любить и меня, хоть мы и никогда не встречались? Любить так же, как люблю его я?
«Твоя боль осталась в прошлом».
Я еду к своему будущему, в те места, где вырос отец. Но боль со мной, хоть она теперь и другая. Та, что была, осталась в прошлом, и вместе с ней — все, что я любил.
Я прослушиваю оставшуюся пленку. Отец говорит как гринго, как туристы и миссионеры, которые иногда приезжают в Барриос. Он спотыкается на испанских словах, как будто его язык отказывается произносить их правильно. Когда я первый раз услышал его, побежал в комнату к маме и спросил, почему она никогда не говорила мне об этом. Она засмеялась и ответила, что не задумывалась о таком. «Твой отец был мексиканцем, но родился и вырос в Калифорнии, — сказала она. — Поэтому он понимал испанский, но почти на нем не говорил. Его произношение казалось мне милым. Иногда я поддразнивала его из-за акцента».
«Может быть, ты не помнишь, но эту песню передавали по радио, когда я впервые тебя увидел, — говорит он по-испански и смеется. — Может, для тебя это был не особо важный миг, — бормочет он по-английски и снова переходит на испанский: — Но для меня это был, — новый смешок, — очень-очень приятный момент. Это один из моих любимых моментов. А ты… ты моя самая любимая. — Отец опять смеется и продолжает по-английски: — Черт, девочка моя, не могу поверить, что ты заставила меня сделать микстейпы![17]
»И звуки гитары снова льются мне в уши.
Когда я впервые прослушал эту кассету, на следующий день остался в школе после занятий, чтобы перевести тексты. Мне пришлось обратиться к учительнице по английскому, чтобы она помогла мне разобрать слова, и уже по ним искать песни, названия альбомов и группы. На это ушло какое-то время, но мне казалось, будто я нахожу частички отца. Каждая песня помогала мне чуть лучше узнать его.
И сейчас, когда я еду по этим землям, мне кажется, что папа тут, со мной. Откуда-то я знаю, что эти края у него в крови. И у меня тоже.
Я слушаю песни со звонким, каким-то радостным звучанием гитары, словно утверждающим, что у океана можно просто расслабляться и наслаждаться солнцем, которое не убивает тебя. Это гитарное звучание, оно же совсем как Калифорния, размышляю я. Солнце там милостиво к американцам, оно целует их кожу, придавая ей нужный оттенок коричневого.
Не как здесь. Не как у нас.
Когда вы из этих краев, мир считает вас незначительными. Он думает, что вы муравьи. Блохи.
А американцы, думает мир, — боги.
Богом был мой отец.
И я тоже однажды стану богом.
Руки болят оттого, что приходится все время цепляться за решетку. Кто-то поднимается, и рядом со мной образуется место, чтобы прилечь возле Крошки, хотя бы ненадолго.
— Не давай мне заснуть, — шепчу я.
Она смотрит на меня сонными глазами, но кивает.
Я таращусь в небо, в это бесконечное небо, и врубаю звук плеера на всю катушку.
В голове всплывает образ матери, она одна в своей комнате. «Прости», — говорю я ей. Мое сердце содрогается, давая волю эмоциям, которые я так старался держать в узде.
«Не поддавайся эмоциям».
Я кладу руку на грудь в районе сердца, сильно нажимаю и не отпускаю, пока образ матери не выцветает, сменившись чернотой.
Я открываю глаза и вижу небо, окрашенное в багрово-оранжевые тона. Грохот поезда, кажется, становится все громче и громче. Я резко сажусь, понимая, что, должно быть, все-таки заснул. Внутри бушует паника — ведь именно так люди и погибают: засыпают, не осознавая этого, забыв, где они находятся.