Он бегом спустился с лестницы, решив любой ценой догнать свое счастье и мчаться за ним, если понадобится, хоть на край света. Девушка, виновато съежившись, стояла, прижавшись к стене, и он крепко обнял ее. Богоуша словно подменили: мрачное лицо прояснилось, он забыл про бутылку и даже капли не брал в рот, повязав вокруг пояса полотенце, он помогал своей юной жене кухарить. Он работал на стройке мастером, зарабатывал прилично, после войны люди начали отстраиваться.
Жена его целый божий день пела, муж улыбался ей, а бабушка сидела в уголке и радовалась счастью сына, хоть и чуточку ревновала. Как же так, простая деревенская девчушка сумела сделать то, чего не удалось ни братьям, ни сестрам, ни родной матери? А сын понемногу отдалялся от нее.
Но счастье продолжалось немногим более года, вспыхнуло ярким светом — родился ребенок, дочка, — и угасло. Когда к нам прибежал гонец с трагическим известием, слова были не нужны. Зловещая новость была написана на его лице.
— Матушка? — выдохнула мама.
— Богоуш, — всхлипнул брат.
Хотя у них не было такого в заводе, но сейчас они в отчаянии бросились друг другу в объятия — горе лишило их сил. Позже я много раз слышала, как это случилось.
Богоуш пришел домой с работы и попросил кофе каким-то странным тоном.
— Что-то неможется. — И вдруг опрокинулся на кровать, на лбу выступил холодный пот, вода в кофейнике еще не успела закипеть, как его не стало.
Бабушка пережила его ненамного. Смерть вошла в мир моего детства, окрашенная в грязный цвет глины. Я еще совсем крошка, тащусь вслед за холодным, неживым лесом человеческих ног, черные башмаки месят грязь, и она засыхает с пугающим чавканьем, мне чудится, будто земля подо мной разъезжается, куда-то ускользает, ползет, превращается в огромную липучку для мух, и мы все прилипнем к ней, умрем, а пока жужжим, жужжим, мне жутко от всех этих нагоняющих тоску звуков, лишь от папиной руки исходит тепло, и я судорожно цепляюсь за нее.
Грязная смертная жижа лижет башмаки, брызги ее застывают на черных брюках и черных юбках, от нее никуда не уйти. Мы стоим у края глубокой ямы, корни растений, перерубленных лопатой, тянут друг к другу через яму свои белые перерезанные суставы. Вот что сделала с ними смерть.
Гроб — одно, человек — другое, я не чувствую связи, мне жаль лишь цветов, что падают в грязь, все плачут о них, но бросают цветы на мокрую скользкую глину.
Тетя Иржина превратилась в каменное изваяние, льющее слезы, она сидит, черная и неподвижная, а слезы струятся по ее каменному лицу, камень — теплый и розовый, текущая вода — прозрачна. Новорожденная дочка не в силах вызволить мать из бездны горя, материнское молоко превратилось в слезы, и они льются и льются, не унося даже частицы боли.
Черная женщина сидит у нас на стуле, и горе ее пересиливает мою робость, я кладу ей на колени мою самую любимую игрушку, но она не замечает ни кубиков, ни меня, взгляд ее светло-голубых глаз блуждает где-то далеко, и слезы все льются и льются. От этого тихого плача меня охватывает тоска, я знаю, что должна что-то сделать, лишь, бы она не плакала, должна вызвать ее смех, пускай хоть мимолетную улыбку.
— Прекрати, — обрывает меня мама. — Оставь тетю в покое!
Но я не могу отдать ее на растерзание горю, я обязана развеселить ее, я корчу смешные рожи, а потом начинаю совать кубики в вырез ее черного платья и жду, когда же она наконец фыркнет и засмеется, зальется смехом, как заливаюсь я.
Как мне хочется, чтобы она тоже расхохоталась, ведь хохочу же я, но смех мой рассыпается в тишине, мама шлепает меня, оттаскивает от тети, со стуком обрушиваются на пол кубики, слышится мамин вздох:
— Бесчувственный ребенок какой-то, совсем бесчувственный.
Эти слова, произнесенные без раздражения, показались мне тем более жестокими, что в них прозвучало искреннее удивление и сопровождались они взглядом, значение которого я долго не могла растолковать и лишь мучительно на себе ощущала.
Постепенно я научилась разбираться в смысле маминых замечаний, я была в нашей семье словно кукушонок в ласточкином гнезде, и она ужасалась при виде существа, столь не соответствовавшего ее представлению о ребенке.
— И в кого это у девчонки такой нос? — качала мама головой.
Мой носик-пуговка был для нее личным оскорблением, она не понимала, какое родство он мог иметь с ее аристократическим носом и отцовским четким профилем. Она массировала мой нос, чтобы он стал хоть немножко прямее, но курносый упорно не поддавался. Когда я выросла, она настаивала на пластической операции, но я и слышать не желала ее уговоров. Смею вас заверить, что в жизни мне мешали многие мои достоинства и недостатки, но форма носа никогда и ни в чем не помешала, равно как, впрочем, и не помогла.
— Посмотришь на родителей — ну просто рожи! А ребенок у них — одно загляденье, — раздраженно говорила мама, расчесывая мои светлые волосы.