Иногда я пытаюсь притвориться, будто не только не участвую в опасных играх брата, но и не вижу, как он разбойничает. Вот он откопал где-то комок масла, мама отдала за него на рынке много денег, масло по нынешним временам редкость, на кусочке, завернутом в листья хрена, выдавлен рисунок, от масла чудесно пахнет. Отогнув краешек, он мнет масло пальцами, облизывает, откусывает, а я смотрю в окно — я не вижу ни масла, ни Павлика. Ведь не могу же я их видеть, если смотрю на улицу, конечно же, я не вижу, как Павлик пропускает масло сквозь дырочки в сиденье стула, лишь уголком глаз я замечаю червячков, что падают на пол сквозь импровизированное сито; нет, нет, я гляжу в окно, я не отрываю взгляда от кроны шелковицы.
Мамины поспешные шаги, ее карающая десница.
— Ты чем занята, скажи на милость? Ты что, не видишь, что он вытворяет! Барышня изволит глазеть в окно и не может за ребенком присмотреть!
Павлик уже заранее начинает хныкать, его прелестные черные глазки затуманиваются, ничего не скажешь, плачет он эффектно: тихонько хлюпает носом и выдавливает на длиннющие ресницы капельку росы. Крохотную капельку, она даже не скатывается на щеку. Мама подхватывает его на руки и начинает утешать своего маленького бедняжку.
Зато я ору, как павиан, прыгаю от злости, топаю ногами, валюсь на спину и брыкаюсь, мама кричит, лупит меня, брызгает водой. Ее злость сталкивается с моей, высекает искры, потом опадает, и мы обе оскорбленно молчим, я бросаю на нее злобные зеленые взгляды, и мама в ужасе отступается.
До чего же прекрасна свобода, когда мы не разговариваем с мамой. Можно полоскаться в воде, ковыряться в печке, рисовать пальцем на оконном стекле, взять самый большой нож и строгать деревяшки.
В таких случаях мама не в силах сдержаться, обычно она начинает разговор довольно быстро, прикрывая свое отступление безличными замечаниями. Мой взгляд мягчает, становится голубым, я удовлетворена.
— Вся в отца, такая же упрямая башка!
Я клянусь себе, что никогда не стану слушаться братишку. Мама права, Павлик ведь совсем маленький. Я старше и умнее и поэтому терпеливо строю башню из кубиков, чтобы братик мог налететь на нее и разметать в пух и прах. Поначалу его разбойничьи набеги вызывают во мне припадки ярости.
— Он раскидывает кубики, потому что ты злишься, — объясняет мне папа, — не обращай на него внимания, тогда сам отстанет.
Это правда, братца уже не интересует моя башня. Он пинает ее разок-другой — и все, больше не хочется.
— Ярча!
Наверное, и у змея-искусителя в раю не было столь сладкого и зазывного голоска. Я пытаюсь не слушать его, кладу кубик на кубик, а потом разбрасываю их, но братик лишь высовывает свой змеиный язычок:
— Сосиску.
Он тычет пальчиком вверх, на буфет.
— Мне не достать, а сосиска — это папе на работу.
Но Павлик уже тащит стул. Я пытаюсь отобрать, он упирается, вцепившись в стул изо всех сил. Вот он уже взобрался на стул и лезет наверх.
— Слезай! Слезай сейчас же! Упадешь!
Павлик и не думает слезать. Он стоит на буфете и тянет на себя дверцу. Я цепенею от ужаса. Братишка ловко увертывается, стеклянный верх буфета дрожит, пакет с сосиской летит на пол, и братик гордо спускается вниз.
— Свари.
— Я не умею, я не знаю, как это делают.
В моем голосе звучит отчаяние.
— И у нас нет воды.
У меня еще не хватает сил накачать воду из колонки. И он это понимает. Но радости моей хватает ненадолго. Павлик влезает на сундучок и карабкается к плите.
— Обожжешься! На плиту свалишься! Слышишь?
Я хватаю его за штанишки, они пристегнуты к рубашонке, и я с корнем вырываю большую белую пуговицу.
— Тебе попадет! — предсказывает братик.
С несчастным видом стою и держу в руке пуговицу и не успеваю опомниться, как он уже тащит к себе кастрюльку с кофе, кидает в нее разломанную сосиску и ставит на плиту. Окаменев, наблюдаю за его действиями, зная, что мне уже ничто не поможет: ни окно, ни отговорки, — я уже стала сообщником, более того, главным виновником, и теперь все кончено. Эта мысль как рукой снимает страх, я бойко вылавливаю вилкой куски сосиски с налипшей на них кофейной гущей, они отвратительны на вкус, но я жадно запихиваю их в рот.
— Господи, что это вы едите? — Мама кидается к брату.
— Мы сварили сосиску, — вызывающе отвечаю я.
— Ведь его вырвет! Ты что-нибудь соображаешь? В чем вы ее варили? Ты что, полная идиотка? Тебе уже шесть лет, а ты даже сосиску сварить не умеешь.
В пылу гнева мама прибавляет мне возраст — на самом деле мне нет еще и пяти. За сим следует назидательный рассказ о том, что умела делать мама в моем возрасте. Я не слишком-то ей верю, но она еще не подняла на меня руку, и я наблюдаю за ней нейтральным, серым взглядом.
— Что я теперь дам папе на работу, а?
Папина работа далеко. Ему полагается два часа на обед, но какой смысл бежать из Голешовиц в Бубенеч, наскоро перекусить и мчаться обратно? Мама дает ему еду с собой — когда кастрюльку, когда кусок колбасы, сосиску или хлеб, чем-нибудь намазанный. И всегда манерку с кофе.
— Ну скажи, что я ему дам! Ведь до первого еще далеко!