Он перескакивал через узлы и чемоданы, отталкивал людей на траволаторе, которому не было конца. До приземления самолета оставалось несколько минут. Он бежал, меланхоличный идиот, в объятия Анны, в объятия дома, занемогший от внезапного натиска меланхолического вещества. Наконец-то, скажет она, наконец-то, выдохнет ему в ухо. Когда он, весь взмокший, примчался, в конце концов, в зал ожидания, то наткнулся на вытянутые лица. Самолет задерживался. Реальные самолеты, те, которые обязательно должны прилететь, всегда задерживаются. Подавить и рассеять напряженное ожидание, вытеснить его назад, в другую ячейку памяти. Все, что живо и что грядет, переместить на дно сердца, замуровать: прошлое, индивидуальность, лицо, тело, улыбку, размокшее поле, шумящий лес, запах реки, тихую улицу, прозрачную гору; все умертвить, глубоко заморозить. Вернуться в состояние покоя, глухой обороны, в ощущение неощущения, бесчувственности, приобретенное за время долгого и нелегкого пребывания за границей. Полученные, усвоенные знания о том, что память, погружение в нее, приносит боль, начинает нарывать, резать, иногда боль выводит из строя на несколько часов. Все смотрели безропотно, взгляды были погружены в себя. Все ожидающие по-американски нарядно одеты, с цветами и подарками в руках, с сигарами в подрагивающих пальцах. Неспешная, размеренная прогулка по клетке.
Как только он присел, кто-то предложил ему закурить. Черноволосый южанин молча протянул ему сигарету. Благодаря этому радушному и естественному жесту, на которое способны только выходцы с юга, те, кто ничего не требуют взамен, ибо главное воздаяние — это взаимное понимание мира, взаимопонимание, благодаря этому естественному жесту, последовавшему за тем, как он захлопал по своим пустым карманам, он вдруг… вдруг оказался сидящим совсем в другом месте. На скамейке какой-то сельской железнодорожной станции на юге Сербии. Черный деревянный пол, зал ожидания полон крестьянок с корзинами, мужчины пускают в потолок клубы дыма. Позади у него бессонная ночь, два раза по два часа в карауле. И Анна приезжает.
Он вышагивал вокруг караульного помещения с заряженной винтовкой на плече. Сапоги равномерно чавкали по грязи, в ночи раздавался гам разудалой цыганской свадьбы. Она больше не была разудалой: песни под звездным небом уходящей ночи становились все более печальными, страдальческими, чувственными. Здесь время двигалось по-другому, с ветром. Цыгане пели сербские песни, восточная чувственность и славянская печаль, ах, славянская душа. Ветер доносил звуки труб, барабанов, чуть позже гармоники и скрипки. Когда по небу уже начал разливаться утренний свет, а звезды — меркнуть, гости запели сербскую песню, слова которой он отчетливо различал между порывами легкого ветра. Парень просит девушку открыть ему дверь. Открой мне дверь, лилейная Ленка, чтобы я тебя увидел, лилейная Ленка, уста твои. Кожа у нее лилейная, а губы алые, пусть она откроет ему дверь, тогда он их поцелует. И вдруг он почувствовал, что лилейно-белая кожа Анны, ее алые губы где-то рядом, что они повсюду, они там, в вышине, среди меркнущих звезд, в утреннем августовском рассвете, который отражается в окнах спящей казармы; что теплое поле, размокшее от дождя, пряная трава несут запах этой кожи. Как в лихорадке, он ждал той минуты, когда придет смена. А потом были еще два часа в казарме, среди спящих тел товарищей, с сигаретой, взглядом, упертым в низкий потолок, со звуками цыганской музыки и с Анной, сидящей в купе поезда, едущего на юг из далекого, за тысячу километров отсюда расположенного города, который сейчас, когда бегущий пейзаж умиротворенно и неопровержимо наполняет это великое утро, остался далеко позади.