Я прохожу мимо него, заглядываю в небольшую комнатку. В ней — грандиозный бардак. Скомканные простыни сползли с кровати на пол, на креслах, на столе, на стуле — футболки, майки, трусы, штаны, всюду — вповалку — пустые пивные бутылки, в самых невероятных местах — картонные тарелки с остатками еды. Криво висит надорванная штора. В телевизоре беззвучно сменяются кадры.
Все — желтое.
— М-да, — говорю я.
— Это личное пространство.
Вадик садится, выдергивает из-под задницы журнальный разворот, отшвыривает с отвращением и обидой.
— Нет, это свинарник.
— Ну и что? Вас предавали? Нет! А от меня родители отказались! — с надрывом говорит Вадик. — И вообще — это моя жизнь!
— Я вижу.
Я шагаю в кухню, которая полна немытой посуды, клякс и разводов. На боковине холодильника отпечатана кровавая пятерня. Из кетчупа. Желтого кетчупа.
— Давай, — говорю, — быстренько сгребай весь мусор и выноси.
— Мне не во что, — бурчит Вадик.
— В любой пакет.
— Найди тут еще что.
Пока Вадик пыхтит, супится, но убирает комнату, я стою у кухонного окна. Высоко. На стекле маркером нарисован человечек. В ручке-веточке у него большой пистолет. Он вышибает себе мозги. В общем, весело.
Мусора набирается шесть пакетов. Я не проверяю, сколько и чего Вадик затолкал под кровать и запинал в темные, не видимые мне углы. Достаточно и того, что есть. Выносим мы их вместе. Бутылки позвякивают.
— Вы вообще мне не отец, — произносит Вадик.
— Я тебе доктор, — отвечаю я.
Дружков великовозрастного оболтуса на обозримом горизонте не видно.
Раскидав пакеты по контейнерам, мы возвращаемся. Вадик хмурится, в лифте колупает ногтем отставший уголок объявления: «Отдам в хорошие руки кота породы…» А дальше — оборвано. Из всех пород я знаю только персидскую.
— Все, садись, — говорю я Вадику, когда мы вновь оказываемся в квартире.
— Вы из меня наркомана делаете, — ворчит тот.
— А что поделать? — вздыхаю я. — Если ты, балбес, все живешь застарелой обидой. Сколько тебе уже? Двадцать?
— Почти.
— Вот видишь. Пора бы уже перестать переживать по поводу родителей, а по сути — совершенно чужих тебе людей. Отказались они от тебя и отказались. Их дурацкое дело.
— Вам легко говорить! — вскидывается Вадик. Глаз у него дергается. — Вы ничего подобного не испытывали!
Падает не вычищенная из волос скорлупа.
— Мне все легко, — спокойно говорю я. — Руку давай.
— Простите, — сопит Вадик.
Ладонь у него мягкая, почти детская. А ногти на пальцах — неровные, обгрызены зубами. Глядя на них, я думаю, что какие-то эпизоды люди часто вспоминают не вовремя, спонтанно, и потом некоторое время мучаются придуманной виной.
Как, например, мой больной сейчас стыдится своих слов. Максима вспомнил.
— Пальцы разожми, — говорю я.
Правая — под сердце. Большой палец — вертикально, остальные — заборчиком — в сторону. Левая парит птицей. Чайкой ли? Интересно, мог бы Максимка однажды превратиться в такого вот Вадика? Не верю.
Впрочем, сына я, оказывается, и не знал.
— Юрий Алексеевич.
— Да, — спохватываюсь я и опускаю ладонь.
Левая на правой.
Водянисто-желтая боль предательства. Она пахнет пылью и одуванчиками. Почему-то никак иначе. Со времени последнего посещения Вадик умудрился накопить ее столько, будто ежедневно страдал и днем, и ночью. Странный он парень.
Боль течет лениво, как яд. Горькая, как яд.
Вопросы болтаются в ней поплавками. Почему? Почему я? Почему со мной? Вадик полон «Почему?». Зациклен. Но ответа не будет. Это «Почему?» Мебиуса. Его можно задавать бесконечно.
Так же тупо я спрашивал сына. Наверное, и Аня спрашивала тоже. В морге. В гробу. На кладбище. Нет ответа. Поэтому я больше не задаю вопросов.
От Вадика выхожу полумертвый. В голове шумит, под сердцем колет. Предел. Но ничего, бывало и хуже, сейчас Аня организует тазик, я сведу руки и все нахватанное, поделенное с облегчением сброшу в воду.
Я думаю о воде, когда пространство вокруг, словно качнувшись на волне, внезапно начинает семафорить мне красным и черным. Куда? Нельзя! Вот придурок!
Я не сразу соображаю, что это владелица жуткой квартиры на третьем этаже вышла на прогулку. Вышла не просто так, вышла под меня, вышла, чтобы в очередной раз близко посмотреть на виновника ее несчастья.
Выжечь ненавистью, если получится.
Обходить ее уже поздно. Она высокая, стройная, держит руки в карманах красного жакета. Не думаю, что ей холодно. Скорее это чтобы не вцепиться мне в лицо. Карманы надежней самоконтроля. Стоит на дорожке, сверлит-рассверливает меня взглядом. Короткие темные волосы облепили череп.
Боли в ней…
Лето, а холодно. Я останавливаюсь и жду, что она сделает.
— Твой сын убил мою дочь! — тихо произносит женщина. — Будь ты проклят!
Я молчу.
— Ты!..
Она наклоняется в мою сторону, но сдерживается от того, чтобы заступить дорогу. Дышит с присвистом.
Я вижу лишь изломанный силуэт и красные, ярко-красные губы на сером овале лица. Слышу, как пощелкивают, ломаясь, накладные ногти.
— Ирина Владимировна, это не поможет, — говорю я.
— Не твое дело!
— Ваша боль…
— Заткнись!
— Я могу…
— Пошел вон, тварь!
Женщина срывается с места резким, быстрым шагом, и меня обдает ненавистью, словно нечистотами. Вот так.