До шести вечера я принимаю людей в городской поликлинике, в кабинете терапевта. За ширмой — эмалированный тазик и раковина. Сливать воду приходится четыре раза. Молодая девчонка, проходящая интернатуру в педиатрическом отделении и напросившаяся в ассистентки, помогает с рукавами и заполнением медицинских карт. Ее зовут то ли Вера, то ли Вика.
— Юрий Алексеевич, говорят, вы один из первых, кто по эмпатической программе минздрава прошел. Это правда?
Вера-Вика уважительно хлопает большими глазами.
— Нет, — качаю головой я, — я из второй очереди.
— А-а, — слегка разочарованно тянет Вера-Вика.
Понятно, первопроходцев всегда окутывает романтический флер. Вторым достаются будни. Пусть. Я не спешу уточнять, что первая очередь очень быстро растеряла свои способности, а двое получили серьезнейшие психические расстройства.
— А вы боль просто видите? — спрашивает Вера-Вика.
— Просто вижу, — говорю я. — В цвете, в оттенках. Иногда ощущаю запах. С детьми же так же, наверное?
— Не, — вздыхает Вера-Вика, — мы больше на развитии способностей специализируемся. Знаете, на что похоже? На вязание спицами. Чтобы петелька к петельке.
Я фыркаю. Мы смеемся. Меня чуть отпускает.
Пациенты сменяют друг друга. Молодые и старые, терпеливые, беспокойные, замкнутые, говорливые, импульсивные. Разные.
Я делю боль каждого. Серое — одиночество. Синее — разлука. Сиреневое — непонимание.
А после шести перехожу в травматологию, на физическую боль. С «физикой» мне почему-то проще. Отстраняешься, будто стекло ставишь, и отсекаешь — раз, раз, раз. Разрядился в воду, пыхнул озоном и половинишь дальше, сбиваешь нарастающую волну, если анестетики не действуют. Правда, от сложных операций, с обильным кровотечением, иногда мутит.
Аня уже спит, когда я возвращаюсь.
Почти двенадцать. Тарелка с супом так и стоит на столе. Я выливаю суп обратно в кастрюльку, перекусываю бутербродами, добавляю к бутербродам огурец. Кипячу чайник. В комнате расстилаю на диване, тем более что там уже прозябает моя подушка.
В темноте Аня чуть светится красным. Боль по Максимке похожа на язычки пламени, охватившие тело.
— Ань, — шепчу я.
Жена не отвечает. Дыхание ровное. Спит.
— Прости, — шепчу я.
Левой на правую.
Я нахожу ее ладонь, касаюсь легко и чувствую, как едва заметно реагируют, сжимаются Анины пальцы.
Боль как угли. От нее горячо, угли скачут по плечам и обжигают сердце.
Максу три, он изобрел способ передвижения прямо на горшке. А это огонь. Ну-ка, дай пальчик! О-о, заревело чудо! Пап, а вы с мамой будете всегда? Ну не знаю, мы постараемся. Здорово! Не бойся ты этой собаки. Какая-какая? Кусючая? Не кусючая, а кусачая. Посмотри, какая маленькая. Гавкучая!
Тебе в школе кто-нибудь нравится, Максимка?
Ну-ка, не подворачивай брюки, как шантрапа. А сколько в небе звезд? Много. Ты можешь сосчитать, пап? Нет, этим целая наука занимается — астрономия. А почему люди умирают, как дедушка? Старые становятся. Нет, я никогда не стану старым! Не зарекайся. Опять конфетки таскаешь, ну сейчас мама этого воришку изловит!
Я отнимаю ладонь с чувством стыда. Трясу, иду в ванную. Разряд сыплет искрами, вода краснеет, словно в ней растворили краску. Может, действительно, когда слабеет боль, слабеют и воспоминания?
Я иду к дивану, заползаю под плед, мну головой подушку.
— Спасибо, — еле слышно вдруг говорит Аня.
Во сне, наяву — неясно.
Я замираю, испытывая мгновенный, льдистый укол разоблачения. Но продолжения не следует. Кроме единственного слова, Аня никак себя не выдает. Даже не шевелится.
Утром происходит наше молчаливое примирение.
Кофе. Слабосоленая яичница. Мимолетное касание затылка ладонью, вроде напутствия. Иди, Юрчик, работай.
Так проходит неделя. За ней — вторая.
Я хожу по микрорайону, обслуживая почти две тысячи квартир. Вылавливаю чужую боль, изучаю краски этажей. Здравствуйте, я участковый. Что у вас стряслось? Ай-яй! Дайте-ка ладонь. Потом принимаю в поликлинике. Один раз выезжаю с мобильной группой на крупную аварию — автобус влетел в панелевоз.
Максим падает с крыши. И это никуда не уходит.
Окно на третьем этаже ближнего Леоновского дома все так же чадит. Словно там, внутри, бушует локальный, строго ограниченный квартирой пожар.
Пожарных, что ли, вызвать? — невесело думаю я.
И прохожу мимо. Каждый раз прохожу мимо. Останавливаюсь, смотрю. Занавеска то задернута, то неряшливо сбита в центр окна. Женская фигура то торчит раскаленным гвоздем, то просвечивает из глубины помещения.
А она ведь тоже где-то работает, думается мне. Как она с этой болью, с этой ненавистью, живущими в ней постоянно, общается с коллегами? В магазинах? Со знакомыми и детьми? Как ей не страшно?
Или не общается?
А потом…
Потом, ближе к обеденному времени, я вдруг замечаю густую черноту, плывущую из своей квартиры. Беда! — пронзает меня. Беда! Аня сорвалась! Или что? Или как?
Сквозь черноту поплескивает красным.
Неужели сцепилась с Ириной Владимировной? — колотятся в голове мысли. Не выдержала, вышла во двор, когда та гуляла, наговорили друг другу про детей… Ах, как черно, как удушливо-черно там.
Или это обо мне?