— Ладно, — сказал я. — Ступайте туда. Можете там получить первый урок по искусству вождения.
В это утро мы двинулись в путь в половине восьмого при условиях, которые можно было бы назвать почти идеальными. Ни малейшее дуновение ветерка не тревожило воздух над ледовой равниной, ни один, даже самый крохотный, клочок облака не омрачал сине-серого небосвода, звезды казались до странности далекими, бледными и нереальными сквозь паутину мерцающих ледяных иголочек, наполнявших небесное пространство и бесшумно опускавшихся на замерзший снег. Но даже несмотря на это видимость была превосходной. Мощные фары тягача освещали путь ярдов на триста впереди, разрезая тьму и делая мрак по обе стороны пути еще темнее и непроницаемее. Мороз был сильный и час от часу крепчал, но, казалось, наш тягач бежал от этого еще быстрее.
Нам положительно везло. Не прошло и пятнадцати минут, как мы тронулись, когда из темноты вдруг вынырнул Балто и побежал рядом с санями, стараясь громким лаем привлечь внимание Джекстроу. Тот в свою очередь просигналил нам, чтобы мы остановились. Сигналом служили быстрые вспышки красного и зеленого света на приборной доске. Спустя две-три минуты он вынырнул из темноты и, усмехаясь, сообщил, что Балто обнаружил дорожный флажок.
Это уже само по себе было хорошей новостью, так как означало, что взятый нами вчера вечером курс был правильным и что мы следуем по верному пути. Еще важнее было то, что если этот дорожный флажок был первым из целой серии, то мы могли обойтись без штурмана в санях, и это значило, что Джекстроу и я можем поочередно отдыхать в кузове, и даже немного поспать, если только вообще можно было заснуть в этой жалкой, холодной деревянной надстройке. И действительно, обнаруженный Балто флажок был первой вехой в почти непрерывной линии указателей, которые должны были вести нас на протяжении этого бесконечного дня, так что начиная с восьми утра Веджеро, Коразини и я вели машину по очереди, а сенатор, преподобный Смолвуд и Солли выполняли обязанности наблюдателей. Их доля, пожалуй, была самая неприятная, но они безропотно переносили ее, оттаивая в немых мучениях по прошествии своего часового дежурства.
Вскоре я предоставил явно компетентному Коразини управляться с тягачом на свой страх и риск, перебрался в кузов и попросил сенатора присоединиться к Коразини. После этого я осмелился нарушить самое строгое правило, касающееся этих старых тягачей, — не разжигать огня, когда они на ходу. Но даже самые суровые правила соблюдаются лишь до того момента, когда их нарушение становится настоятельной необходимостью. Такой момент и настоятельная необходимость были сейчас налицо. Я заботился не о тепле и комфорте для пассажиров, и даже не о потребности приготовить горячую еду: видит Бог, нам не из чего было варить ее, а исключительно о жизни Теодора Малера.
Даже приняв предложение Коразини, мы не могли обеспечить необходимое для него питание, а то, что мы могли ему дать, не составляло систематической диеты. Самое большее, что мы могли сделать для его спасения, да и то под вопросом, заключалось в сохранении его жизненных сил и энергии. Всякая работа и всякое движение исключались, ему необходим был полный покой. Вот почему я велел ему забраться в спальный мешок и лечь на раскладушку. Сверху я накрыл его еще парой толстых одеял. Но даже без движения он не смог бы бороться с цепенящим холодом, и ему пришлось бы непрерывно дрожать, а это истощило бы его внутренние резервы так же быстро, как самые энергичные движения. Значит, ему нужно было тепло, тепло от печки и от горячего кофе, который я приказал Маргарет подавать ему по крайней мере через каждые два часа. Малер бурно протестовал против всех этих мер, принятых ради него одного, но в то же время он сознавал, что единственная возможность выжить — это выполнять все предписания. Тем не менее я думаю, что главным фактором, заставившим его в конце концов принять эти условия, были не столько мои медицинские доводы, сколько авторитет общественного мнения.
На первый взгляд, неожиданная и страстная заинтересованность всех пассажиров в благополучии Теодора Малера казалась необъяснимой. Но только на первый взгляд. Не нужно было иметь особой проницательности, чтобы понять, что истинной движущей силой было не бескорыстие, хотя известная доля его тоже имела место, а эгоистическое чувство. Малер представлял собой не столько страдальца, сколько желанную возможность отвлечься от собственных мыслей и подозрений, избавиться от напряжения, от бесконечной скованности, которая наложила свою парализующую руку на всю компанию и не отпускала ее на протяжении последних двенадцати часов.
Эта скованность, тяжелая и неприятная, привела в конце концов к расколу пассажиров на крошечные группы. Общие разговоры прекратились, за исключением тех случаев, когда этого требовали крайняя необходимость или элементарные правила вежливости.